Синклер Льюис - Том 5. Энн Виккерс
Когда Энн приехала, доктор Геррингдин расхаживала взад и вперед по площадке перед дверью. Она была красива холодной красотой в своем зеленоватом костюме, который был не столько подобием мужского костюма, сколько пародией на него.
— Я уже колотила в дверь, колотила! И кричала без конца! Ну, погоди, дорогая моя Нелл, я тебе все волосы вырву! — не удержалась она. — Попробуйте вы, Энн. Нелл вам доверяет… Во всяком случае, доверяла раньше.
Энн кричала, умоляла. Дверь была обита стальными листами. Руки Энн были все в синяках. Элеонора не отзывалась.
— Мы должны проникнуть в квартиру! Может быть, она без сознания. Вдруг она enceinte,[108]- сказала доктор Геррингдин.
Энн испытала в этот момент вполне отчетливое, осознанное желание убить ее. И в то же время у нее вызвала невольное восхищение эта женщина, которая бросилась вниз по лестнице, крикнув ей на ходу:
— Мы проберемся через контору ниже этажом! Если ждать швейцара, мы простоим тут всю ночь.
Этажом ниже находилась контора, в которой были погашены все огни. На зеркальной двери была надпись: «Акционерное общество «Упаковочные опилки и стружки». Доктор Геррингдин прислушалась, потом сорвала с ноги зеленую туфельку с алюминиевым каблуком, разбила стекло, просунула руку и отперла замок. Промчавшись по темной конторе среди удивленных светлых дубовых столов и стульев, она рывком открыла окно.
Энн заколебалась на миг, увидев весьма зыбкую на вид пожарную лестницу. Доктор Геррингдин не колебалась ни секунды. Туфли ее зацокали по железным перекладинам. Энн медленно последовала за ней. Рванув окно студии, доктор Геррингдин влезла в комнату и весело позвала:
— Нелл! Моя маленькая Нелл!
Ни звука в ответ, никаких признаков Элеоноры. Они заглянули в спальню, в кухню, в ванную. В дверях ванной доктор Геррингдин застыла на месте, потом вскрикнула не своим голосом:
— Боже мой! Не ходите сюда!
Но было уже поздно. Энн увидела: Элеонора плавала в буро-красной воде, на краях ванны волнистой полосой подсыхала бурая пленка. На полочке лежало испачканное кровью лезвие бритвы. Элеонора смотрела на них испуганными глазами, приоткрыв рот, точно ребенок, которому больно, который просит помочь ему. Но взгляд ее оставался неподвижным.
В двенадцать часов ночи, когда ушли врачи и полицейские, за исключением одного дежурного в коридоре, Белла Геррингдин упала на диван. Руки ее повисли, как плети. Но она отнюдь не была в истерике. Энн все время держала себя в руках, но ей было далеко до этой холодной невозмутимости Беллы Геррингдин. Силы ее иссякли, Энн чувствовала, что у нее виноватый вид.
Доктор Геррингдин села, закурила пятидесятую за этот вечер папиросу и отрывисто произнесла:
— Энн! Я знаю, что вся эта история трагична. Но я думаю не о Нелл. Несчастная женщина, все ее страдания кончились. Я тревожусь за вас. Я боюсь, что вы будете терзать себя из-за нее. Знаете что? Наш универмаг посылает меня в Европу ознакомиться с тамошними методами торговли. Едем со мной! Я возьму все расходы на себя. Поедем, моя девочка! Мы так чудесно проведем время! Будем загорать на пляже, моя радость, в тонюсеньких купальных костюмах! Ах, да забудьте вы Нелл! В конце концов она была безвольной сентиментальной неудачницей!
Впоследствии Энн хотелось верить, что она ударила Беллу Геррингдин. На самом деле ничего подобного она не сделала. Она просто сбежала, сбежала постыдно, чуть ли не с извинениями.
Очутившись в безопасности в своей комнате в Корлиз-Хук, Энн произнесла крайне несправедливые слова:
— Что бы то ни было, но я больше не стану ненавидеть мужчин. Они гораздо лучше!
А затем на долгие годы она забыла в вихре своей деятельности и про мужчин и про женщин. На ее пути они вставали лишь как две неизбежные социальные проблемы — Мужчина и Женщина.
ГЛАВА XX
В продолжение двух лет Энн Виккерс заведовала народным домом в Рочестере. Со стороны могло показаться, что она преуспевает. Ее приглашали выступать в женских клубах, на церковных собраниях, в школах для девочек, с докладами на такие различные и вопиюще бессмысленные темы, как «Пути американизации» и «Значение европейских народных песен для обучения иммигрантов». Дело в том, что в Рочестере жила богатая старуха, патронесса народного дома, которая была столь либеральна, что разрешала венгерским цыганам исполнять цыганские танцы с условием, чтобы они при этом учились обращаться с кассами «Националь» и фордами.
В двадцать девять лет Энн получила от рочестерского университета почетный диплом магистра искусств. А в ежегодном списке «Тайме Реджистер» «Десять самых полезных женщин в Рочестере» она значилась шестой. В ее доме сто шестьдесят семь европейцев настолько изучили английский язык, что могли уже читать про убийства и адюльтеры в бульварных газетах; двести семьдесят девушек научились шить и готовить, чтобы впоследствии шить для себя платья, обходившиеся им лишь на шестьдесят один процент дороже таких же готовых платьев, купленных в универмаге, и за пятнадцать центов приготовлять питательный овощной суп на четверых, который в готовом виде в бакалейной лавке стоил бы по меньшей мере десять центов.
И, несмотря на все это, не было дня за эти два года, как и в последний год ее пребывания в Корлиз-Хук, чтобы Энн не усомнилась в полезности народных домов. Круг их деятельности был слишком узок. Они охватывали лишь ничтожный район, не затрагивая соседних районов, в большинстве не имевших собственного народного дома и лишенных возможности предоставлять беднякам развлечения, образование, вспомоществование в случае экстренной необходимости и советы. Энн пришла к выводу, что эта система приносит не больше пользы, чем ее прародительница, старая добрая система, согревавшая душу и вызывавшая слезы умиления и заключавшаяся в том, что старшая дочь приходского священника (оставшаяся незамужней) забавлялась тем, что разносила уголь, одеяла и желе тем больным прихожанам, которые больше других лебезили перед священником и помещиком.
Точно так же в современном варианте, в народном доме, бойкий на язык, пройдошливый еврейский мальчишка с большими черными глазами, разносивший подарки рабочим и громче всех выкрикивавший приветствие флагу на слетах бойскаутов, получал дополнительные гольфы и добавочную порцию мороженого, а позднее и стипендию в зубоврачебной школе, в то время как угрюмый уличный мальчишка, который умел только отлично резать по дереву и отмалчиваться, не получал ровно ничего.
Народный дом (так по крайней мере считала Энн) был площадкой для игр, гораздо менее благоустроенной, чем официальные городские площадки. От него несло кислым запахом благотворительности. В нем учили людей, но учили плохо. Профессиональные учителя городских школ были лучше и гораздо терпеливее добровольных энтузиастов (очень напоминавших учителей воскресных школ в детстве Энн). Исполненные добрых намерений и невежества, эти энтузиасты в течение года или около того сообщали беднякам — евреям, итальянцам и грекам — кое-какие сведения о Джордже Вашингтоне, двойной бухгалтерии и об употреблении зубной щетки. В вечерних школах дело было поставлено лучше. А честолюбивые юнцы — единственные, ради кого стоило стараться, — занимались самостоятельно и узнавали еще больше.
Заслуги народных домов, как считала Энн, исчерпывались тем, что они породили такие профессионально-деловые организации, как «Общество сестер помощи на дому» Лилиан Уолд и современную организованную благотворительность.
Но, конечно, в организованной благотворительности была масса своих недостатков, вздыхала Энн. Слишком много бюрократизма. Сплошь и рядом составлению списков нуждающихся семей придавалось больше значения, чем необходимости облегчить их нужду. Работники филантропических организаций делались черствыми от постоянного соприкосновения с людскими бедами. Но то же самое происходило с хирургами, однако никто не предлагал передать хирургию в руки сердобольных бабушек и старых дев. Организованная благотворительность была по крайней мере деловитой. Она оказывала помощь, основываясь не на приятных улыбках и заискивании своих подопечных, а на степени их нужды. Она не ограничивалась одним районом — в ее намерения, во всяком случае, входило охватить всю страну. И заботило ее не желание данного подопечного стать более хорошим поэтом, или поваром, или бутлегером, или научиться «свободному танцу» (такие деликатные святые устремления следовало бы оградить от грубых прикосновений снисходительных покровителей), а его потребность в пище, обуви и деньгах для квартирной платы.
Что касается самой Энн, то ей так же осточертело жить в народных домах, как, вероятно, Жанне д'Арк надоело бы жить в каком-нибудь тонном женском монастыре. Энн опротивели эти культурно-развлекательные пункты, возносившие свои кирпичные готические башни над забегаловками, мелкими прачечными и кошерными мясными лавками, и свое знамя чопорности и жеманства — над толпой, которая и в горе и в радости жила полной жизнью, занимаясь ли изготовлением колбасы, шутками или любовью.