Лион Фейхтвангер - Симона
Она чувствует исходящий от руки ток. Она вздрагивает, мороз пробегает у нее по коже, пушок на затылке поднимается дыбом. И вдруг она слышит чей-то голос, нежный, ясный, успокаивающий:
— Не бойся. — Это голос Генриетты. И рука исчезает. И страх исчезает.
Симона поднимает ногу. Она всходит по ступеням, никем не подталкиваемая, сама. Впереди — Генриетта. Генриетта не ступает, она и не парит, она скользит вверх по ступеням, вселяя в Симону чувство счастья.
Наверху по-прежнему ждет ее острый клинок, голубая, мерцающая сталь. Нож все так же медленно качается из стороны в сторону, он очень большой и становится все больше и больше, но в нем уже нет ничего страшного. Это только синева, светлая, ласковая синева раскинулась над Симоной высоким сводом, уходя все выше и выше, и это уже не голубая сталь — это небо, и Симона не всходит по ступеням, она парит, она скользит вверх. И чувствует, что, когда она будет наверху, все трусливое и подлое останется глубоко внизу, под ногами, и сама она станет частью светлой, вольной, блаженной синевы.
6. Западня
На третий день утром, было еще довольно рано, дядя Проспер вернулся из своей поездки.
Симона убирала голубую гостиную, дверь в прихожую была открыта, Симона видела, как он вошел. Она не шелохнулась. Он снял пальто и шляпу, оставил чемодан в маленькой каморке, рядом с прихожей, и поднялся к себе в комнату. Она не знала, видел ли он ее.
Сознательно или случайно, но он с пей не заговорил, не поздоровался, он просто не заметил ее. Это укрепило в ней чувство глубокой подавленности, тупую апатию, не покидавшую ее с той минуты, как она отказалась от предложения Мориса.
Она следила за тем, что делал весь этот день дядя Проспер. Он не выходил из дому, он оставался на вилла Монрепо, он не поехал в Сен-Мартен. Но видела его Симона только за завтраком, обедом, ужином, когда подавала на стол. Все остальное время он почти полностью провел в комнате мадам, расположенной к стороне, поэтому оттуда не доносилось ни звука. Сомнений быть не могло, они говорили о ней, они решали ее судьбу.
И вдруг в Симоне воскресла похороненная уже было надежда. Это хороший признак, что она и ее судьба могут быть предметом таких пространных обсуждений. Быть может, скорее всего, дядя Проспер изыскал в Франшевиле пути и средства спасти ее от рук немцев. Быть может, скорее всего, спасение это связано с затратой больших средств. Быть может, скорее всего, он старается теперь получить согласие мадам.
Под вечер, незадолго до ужина, мадам вошла в кухню. Осмотрела все, что Симона приготовила, попробовала одно-другое, велела прибавить в суп немножко луку. Затем вскользь сказала:
— До ужина зайди в голубую гостиную, мой сын хочет с тобой поговорить.
Симона решила ничего больше не бояться, ни на что больше не надеяться. И все же сейчас, в ожидании решающего объяснения с дядей Проспером, она почувствовала слабость в коленях. Она хотела подняться к себе, привести себя в порядок. Но мадам сказала:
— Тебе незачем переодеваться.
Симона пошла в голубую гостиную в затрапезном платье, повязанном передником.
Дядя Проспер казался смущенным, что было на него совсем не похоже. Он долго не знал, с чего начать. Молча походив из угла в угол, он уселся за маленький столик, где обычно пили кофе. На столике стояла бутылка перно, он налил рюмку и выпил. Симона, вежливо поздоровавшись, стояла, ждала. Она опять были совершенно спокойна, но вся — собранное внимание. Она не только отчетливо видела каждую черточку его лица, но напряженными чувствами воспринимала все, что было в комнате. Крючок, на котором держался шнур одной из оконных штор, ослаб, она мысленно заметила себе, что завтра утром надо его прибить крепче.
— Садись же, — сказал дядя Проспер несколько нервозно. Он осушил еще одну рюмку своего перно. — Жаль, что ты не пьешь, — сказал он с напускной веселостью. — За рюмкой легче говорится.
Симона ничего не ответила. Она сидела на своем маленьком стуле, скромная Золушка из сказки.
Сколько раз за эти десять лет она сидела так на этом стуле, дурно одетая, безответная. Сегодня это вдруг неприятно поразило его.
— Так больше продолжаться не может, это невыносимо, — вскипел он вдруг. — Невыносимо, чтобы ты жила в доме как служанка, которую терпят, и только. Дочь моего брата. Но у maman свои соображения, и я не могу не считаться с ними.
Ну да, Симона так и думала. Это была мысль мадам выставить ее на кухню, содержать как заключенную.
— В прошлый раз, — продолжал он, — у тебя было вполне разумное желание открыто поговорить со мной. Но, к сожалению, ты сразу же заговорила языком митинговых ораторов и так огрызалась на мои слова, что, при всем желании, у нас не мог получиться настоящий разговор. Дочь моего брата — воровка, домашняя воровка, а ведет себя так, точно я обязан перед пей оправдываться. Я чрезвычайно терпим, я стараюсь понять каждого, но всякому терпению есть предел.
Симона молчала. Он подождал немного и снова начал:
— Чего я до сих пор не могу постичь, что положительно не умещается у меня в голове, так это что ты не поговорила со мной раньше, чем натворить беду. Вот уже десять лет, как ты живешь под моим кровом. За это время тебе не раз представлялся случай узнать меня. Тебе известно, что я человек, с которым можно договориться. Почему ты просто не пришла ко мне и не сказала: "Дядя Проспер, по-моему, гараж необходимо разрушить". Мы с тобой обсудили бы все, и я объяснил бы тебе, почему я считаю, что нет необходимости разрушать гараж, привел бы тебе свои веские соображения, и уверен, ты поняла бы их, ведь ты умная девочка. Не сомневаюсь, что я отговорил бы тебя от такой глупости. А вместо этого ты делаешь бог знает что — воруешь у меня за спиной ключ и губишь нас всех.
Он говорил с ней открыто, честно, по-товарищески, по-отечески. Еще неделю назад ему, вероятно, удалось бы убедить Симону в своей искренности. Сегодня же она видела в нем лишь человека, который, перевирая и подтасовывая, изображает все так, как ему удобно. Она ответила упрямо:
— Вы хорошо знаете, почему я это сделала. — Этим было сказано все, этим были начисто сметены все его распрекрасные аргументы.
Он не стал с ней спорить. С горечью сказал только:
— Слушая ответы подобного рода, я не постигаю, зачем я столько времени ломал себе голову над тем, как тебе помочь.
— Не думаю, чтобы мне нужна была помощь, — сказала Симона. — Не думаю, чтобы мне грозила опасность. — Она хорошо усвоила объяснения Мориса, много и упорно размышляла над ними. Теперь она в силах показать дяде Просперу, что ей не так легко втереть очки.
— Я сделала это до прихода немцев, — пояснила она свою мысль. — Я выполнила указание супрефекта. Я сделала не больше того, что сделал бы или обязан был сделать каждый французский солдат. Если я подлежу наказанию, значит, и любой французский солдат подлежит наказанию. Вы зря ломаете себе голову, дядя Проспер, — заключила она с едва заметной иронией. — Со стороны бошей мне ничего не может угрожать.
Дядя Проспер, несколько сбитый с толку логичностью ее рассуждений, налил себе рюмку перно.
— Хотел бы я знать, — негодовал он, — кто тебе все это вбил в голову? Надеюсь, ты сама понимаешь, что если бошам вздумалось бы взяться за тебя, их не остановили бы никакие юридические топкости. Они не разводят церемоний, голубушка, смею тебя уверить. Если они сразу же не схватили тебя, то этим ты обязана только счастливому стечению обстоятельств. В данный момент немцы стараются с нами ладить. Они заигрывают с населением. Но это ненадолго. Они намерены проводить у нас политику кнута и пряника, мне прямо сказал это в Франшевиле один из их офицеров. Возможно, уже завтра им будет выгодно представить дело так, будто даже дети наши восстановлены против них, и они схватят тебя и, чтобы другим было неповадно, расстреляют или отправят в какую-нибудь тюрьму в Германию. Они сейчас хозяева, они делают все, что им заблагорассудится. А ты берешься утверждать, что у тебя нет оснований опасаться бошей.
То, что говорил дядя Проспер, было вполне вероятно, больше того примерно то же самое сказал и Морис. При мысли о столь близкой опасности сердце у Симоны сжалось от страха. Но в то же время она почувствовала облегчение, — опасность исходила не от дяди Проспера, а со стороны бошей.
А тут еще дядя Проспер вдруг заулыбался, все лицо его улыбалось той сияющей улыбкой, которая проникала Симоне в самое сердце.
— И все же ты права, — сказал он. — Не зная, что и как, ты оказалась права. Тебе действительно ничто не угрожает, по крайней мере сейчас ты вне опасности. Мне пришла в голову одна идея, очень удачная, и я не стал делиться ею с этим ослом Филиппом, а сразу же поехал в Франшевиль к префекту. Я изложил ему свою идею, он, тотчас же снесясь с немцами, позондировал там почву и, — тут дядя Проспер глубоко перевел дыхание, — я очень рад, дело, по-видимому, в шляпе. Опасность, можно сказать, устранена.