Владимир Солоухин - Последняя ступень (Исповедь вашего современника)
Вот оно, наполнение схемы жизнью. То есть, если принять формулу, что произошла оккупация страны, и уж, во всяком случае, ее культуры и ее идеологических центров, и если вообразить бы, что все захватчики оделись в какую-нибудь свою особенную форму, то, пожалуй, москвичи, выйдя утром на улицу, увидели бы, что живут и впрямь в оккупированном городе. В двадцатые годы непременно увидели бы. Невозможно ведь было зайти ни в одно ответственное учреждение, где вас за столом не встретил бы человек в предполагаемой форме. Ни одной важной бумаги и справки, ни одного разрешения на что бы то ни было (а главным образом, на паек), ни одного ордера, начиная с жилплощади и кончая меховой шапкой, невозможно было бы получить, кроме как из рук человека в форме. Если бы они все сразу ее надели.
Теперь, когда, как уже было выяснено, из верхнего этажа, то есть из этажа формальной власти, их попросили и они отошли на запасные позиции, рябило бы в глазах от униформы, не в Моссовете или райкомах и райисполкомах, но в клиниках, редакциях, издательствах и учреждениях, подобных нашему ЦДЛ.
Я нарочно напряг воображение и надел на них всех форму, мундиры, и получилось сразу, что я тут абориген, туземец, пришедший в привилегированный офицерский клуб, где, как могут, развлекаются господа офицеры из оккупационного корпуса, которые, правда, оказались вдруг временно как бы в отставке, не у власти, но все они тут, и боеспособны, и ждут, возможно, задуманного часа, сигнала или, как они сами называют, «назначенный день».
Я в этом привилегированном клубе завсегдатай и свой человек. Еще бы, я с 1946 года хожу сюда. Но главное, потому что лоялен к хозяевам клуба и в антисемитах не числюсь. Поэтому если не любят, то всячески привечают. Не успел я пройти мимо двух привратниц (в форме) и отдать плащ Афоне-гардеробщику (наш человек, из аборигенов), кивнуть дежурной по Дому, сидящей у телефона за столиком (в форме), как в фойе меня изловила Роза Яковлевна. Офицер, никак уж не ниже майора, заведует тут культурно-массовой работой, ведет также Университет культуры, на занятия которого приглашаются москвичи и москвички. Черпать культуру и приобщаться. На сцене 7-10 человек писателей, которые будут выступать. Пропорция такова: из 10 человек — семеро в форме. Итак, не успел я войти в фойе, как меня изловила за руку Роза Яковлевна:
— Владимир Алексеевич, голубчик, выручайте. Вы ведь мой должник. Прошлый раз подвели, не выступили.
— Когда же теперь?
— Сегодня, Володечка, сегодня.
— А о чем?
— Язык русской прозы.
— Кто же будет учить их вместе со мной языку русской прозы?
Этот вопрос, в общем-то обычный (я хотел ведь спросить лишь, с кем вместе придется мне выступать), прозвучал неожиданно резко и оголенно. Роза Яковлевна вспыхнула, но сдержалась, ответила спокойно, вежливо;
— Обещали прийти Юрий Нагибин и Юрий Яковлев. Может, придет Рекемчук.
«Так, еще три мундира», — это я про себя, конечно, а вслух отказался наотрез, не потому, что — мундиры (все это мои добрые знакомые, а Саша Рекемчук, можно сказать, очень хороший знакомый, если не друг, с тридцатилетним почти стажем знакомства), но просто сегодня вечером я никак не мог выступать, ибо обещал быть у Кирилла.
— Ну, очень жаль, — обиделась Роза Яковлевна. И вдруг добавила: — От вас я этого не ожидала.
И было понятно мне, что последнее относится не к моему отказу, а к моей грубоватой фразе, прозвучавшей не то чтобы двусмысленно, но с намеком. Но, значит, она поняла этот намек. Значит, она все понимает и знает. Это я только вчера прикоснулся к тайне времени, а оно — вон оно что!
Не успел я отойти от Розы Яковлевны, как пришлось здороваться с профессором Металловым. Этому полагался бы генеральский мундир. Металлов, конечно, псевдоним, настоящая его фамилия неизвестна. В первые годы советской власти он возглавлял ЧК в Воронеже. Эх, и попил же русской кровушки! Когда я учился в Литературном институте, он был уже у нас профессором) читал спецкурс по Гейне. Теперь вот одряхлел, в полной отставке, часто бывает в ЦДЛ, только по крепости характера не хвастается вроде той чекистки, сколько и как было отправлено в воронежский чернозем. А так все мирно, с улыбочкой, с доброжелательностью: «Владимир Алексеевич, как живете? Здравствуйте, здравствуйте».
Посреди фойе за большим столом играли в шахматы на трех досках шесть мундиров, а еще пять мундиров смотрели на игру, если не считать Алешу Смольникова, который стоял тут же, посасывая сигарету в мундштуке, и который, если бы моя условная игра превратилась в действительность, тоже надел бы оккупационный коллаборационистский мундир, хотя и русачок, откуда-то с Камы, но настолько верно и примерно с ними якшается.
А вот и буфет. Буфетчица Анна Ивановна наша, своя. Очередь за кофе: из восьмерых стоящих — семеро в форме. Пройдя мимо них, я вошел в ресторанный зал.
Надо оговориться, что я искренне не чувствовал неприязни ни к Розе Яковлевне, которая по-своему мне симпатична, ни к этим играющим в шахматы, ни к стоящим в очереди за кофе. Во-первых, привык за столько-то лет, во-вторых, никто из них конкретно мне ничего плохого не сделал, и не за что мне их ненавидеть или, скажем помягче, относиться к ним с неприязнью. Но все же меня одолела некоторая растерянность, когда я мысленно одел их всех в униформу и оказался теперь в кофейном зале ЦДЛ не в единственном ли числе.
Входя в ресторанный зал, обычно окидываешь взглядом все столики, ища глазами не столько свободное место, сколько знакомых, чтобы не обедать в угрюмом одиночестве. Ресторан небольшой, столов пятнадцать всего, человек, значит, на 70–80. Но обычно не занято и половины, как говорится, посадочных мест, и выбираешь обычно не стол, а официантку, которых мы все знаем по именам: Таня, Клава, Зина, Валечка, Рита, Аня… В большинстве аборигенки, сфера обслуживания.
На этот раз я, как вошел, сразу и увидел, что под антресолями, около камина, сдвинув два стола, сидят русачки, человек десять. Редкий случай, чтобы так-то вот собрались вместе, за один стол, да еще в Доме литераторов. Это бывает обычно после какого-нибудь совещания, где все равно уж все собрались, так не пойти ли вместе и пообедать? Таким образом возник островок в ресторане, оазис, явление, повторяю, довольно редкое. По памяти назову, кто был: Вася Федоров, Миша Алексеев, Володя Чивилихин, Грибачев, Фирсов, Егор Исаев, Михаил Бубеннов, Иван Стаднюк…
Однако, как бы в компенсацию, справа и слева от них, тоже соединившись, гулял левый фланг — сразу мундиров двадцать. Ловлю себя на том, что слово «еврей» и словосочетание «еврейские столы» писать не привычно, и рука как бы тормозит и отказывается, словно пишу нечто запрещенное, нецензурное и недостойное писательского пера. Вот ведь как внушено и введено в кровь и в мозг. Допустим, обедали бы рядом грузины: Абашидзе, Нонешвили, Карло Каладзе, Отар Челидзе… Разве трудно было бы мне написать про них, что это был чисто грузинский стол. Грузинский написать легко, а еврейский никак не пишется. Не привыкли ни бумага, ни перо, ни сама рука. Приучены не употреблять слово «еврей», кроме как в разговоре, да и то понижая голос. Создано общественное мнение, что одно только упоминание слова «еврей» и есть уже проявление антисемитизма, а это, разумеется, некрасиво, неинтеллигентно и недостойно. Но я ведь не жидами их ругаю (такого слова нет в моем лексиконе), но просто говорю, что за большими сдвинутыми столами сидели шумные, подвыпившие еврейские компании, и между ними — стол с русачками-правачками: Алексеев, Грибачев, Фирсов, Чивилихин, Иван Стаднюк, Егор Исаев, Михаил Бубеннов.
Гораздо позже, когда я оказался в Париже и встречался с русскими эмигрантами, никак не могли понять оторвавшиеся от советской действительности люди, кого же мы здесь у нас называем левыми, а кого называем правыми? И как это все перевернулось? Поскольку придется, наверное, и впредь оперировать этими понятиями, то не лучше ли сразу объясниться.
Эмигрантам непонятно было вот что. У нас государство революционное, левое по самой своей сути. Правыми были Государь, Столыпин и вся, так сказать, реакция. А левыми были революционеры. Самыми же левыми, крайними, были большевики. Порядок ясен: чем ближе к царю, Столыпину, вообще к государственной власти, тем правее. Чем враждебной царю и вообще власти, тем левее. Ленин — крайняя левая точка. СССР — самое левое государство на земном шаре.
Но затем что-то незаметно перевернулось. И теперь людей, защищающих существующий в нашей стране режим, стоящих за него грудью, стали называть правыми. А людей, занимающих критические позиции, подпиливальщиков, разлагателей, расшатывателей существующего режима стали называть левыми. Даже и в искусстве: соцреализм — правое, абстракционизм — левое. Кочетов, Грибачев, Налбандян, Бубеннов — правые; Евтушенко, Вознесенский, Эрнст Неизвестный — левые.