М. Пришвин - Дневники 1914-1917
Теперь крестьяне напряженно работают на пашнях, на полях, газетные известия к ним доходят позднее, я иду рассказать им о Думе первый, я хочу сделать от себя опыт: какое впечатление производит правда на этот народ, что останется после правды.
В дни юности, такой далекой по сложности удаленных от нашего века переживаний, мы считали за народ мужика и придавали необыкновенное значение его словам. Такой «подход» к народу — остаток крепостных времен, когда личность исчезала за сословием «мужик», — ныне потерял всякое значение, и обману такого подхода никто не поверит теперь. Я не могу себе представить группу из десяти, двадцати человек на лугу или в поле, среди которой не нашелся бы один, разбивающий своим выступлением всю иллюзию мужицкого сословия. А где один, там и два, смотришь, а вокруг все чрезвычайно разнообразные люди. Нет, народ не мужик, но я все-таки иду к мужикам, исключительно потому, что газета к ним не дошла, и я принесу впечатление не с мужицкой, а с девственной почвы.
Косцы сидят, завтракают под тенью своих телег.
— Хлеб да соль!
— Милости просим.
Жизнь как везде: страдание не так выглядит, как его представляют. Новая черта: дружная Россия (в тылу, как на позициях — раньше пропасть между тем и другим). Один рассказывает <мне>: 19-го сына взяли на позицию. Другой <рассказывает>, третий… Равновесие между трудом и знанием: ценою этого нужного труда достигается равновесие между знанием и трудом.
Мало того, чтобы хотеть и действовать, нужно еще ясно видеть то, чего хочешь. Если же видишь не ясно, то будет погоня за призраком (Дон-Кихот).
Материальные ценности легче видеть, чем духовные, но на них надо учиться видеть точно.
Густой момент жизни: в этот момент люди обыкновенно пугаются идеального мира и хватаются за какой-нибудь обломок, плывут на этом обломке, привыкают к нему и считают, что так это и есть и быть должно и такова жизнь.
Большинство людей смутно сознает какую-то единую идею жизни, но, чувствуя слабость свою постигнуть ее, за что-то хватаются, совсем за другое, и так живут как бы испуганно.
Женские споры: мужчина принимает общее, как общее, а женщина неразлагаемое элементарное общее хочет разложить, свести на личное, получается спор идеи или факта научного с инстинктом. «В Смоленской губернии земля скверная, а у нас в Орловской хорошая». — «Нет, у нас живут хорошо, куда лучше вашего!» — «Да я не говорю о том, как живут, а о географии, что у нас здесь чернозем, а в Смоленской песок и болота». — «Хуже ваших мест я не видала, убирают поля нерадиво, а у нас по десяти коров держат» и т. д. — нелепый спор. Потому что у нее в душе сидит заноза: это счет лично со мной, я человек образованный, по ее мнению, я от этого не лучше ее, необразованной, у меня имение, у нее надел, но она представляет себе жизнь лучшую на наделе, чем в имении, и от всего этого выходит, что география попирается: Смоленские болота оказываются лучше Орловского чернозема [167].
1 Августа. Учебник Иловайского [168], а может быть, мораль Дунички, а может быть, мораль всей учебы сложили в моем представлении историю как действие абсолютно правых и абсолютно неправых (злых) существ. Что те и другие борющиеся силы могут быть правы — этому никто не учил. Может быть, этому воспитанию способствовала вся гимназическая система, где в воспитателях мы видели зло. Система воспитания будущих сектантов и <1нрзб.> анархистов (чиновников).
Отцеубийство: в трактире лошадник хочет убить отца: не дает свободы. Интеллигент тоже во имя свободы убивает отчее, быт. (Родичев, дворянин, объединяется с Игнатовым, купцом.) В сущности, они быт не разбивают, а примешивают в него нечто небытовое, что это? Свобода? Но, в сущности, быт вовсе не умирает, а только надевает фраки и страусовые перья.
5 Августа. После чтения газет снился страшный сон о красном быке с ободранной шкурой, как он ринулся, а гигант-человек подошел — тюк из пистолета, воткнул что-то в рану, бык пошатнулся и упал. Утром разгадываем: бык — Россия, палач — тевтон.
И Бог с ней, с Ковной, и даже Петербургом — только бы не такое заседание Думы!
Легенды о внутреннем немце.
Взятие Ковны.
Ну и взяли, и возьмут Ригу, Петербург, все равно целы будем — велика Россия! И конца не видим шествия немцев, потому что только теперь поняли, что это за сила, какой это простейший организм, включающий в себя мыслящую и все чувствующую клеточку.
Вспоминается пережитое на войне: вступление в сферу этого гигантского организма и встречи с клеточками: сестра Мара, заблудившийся ветеринар; <доктор> заведующий хозяйственной частью и сестра, ксендз, польская женщина и проч.
Внутренний немец. Сначала он был на фронте, потом в людях с немецкими фамилиями, потом в купцах, и, наконец, говорят: — Ты думал, внутренний немец на стороне, а он с тобой за одним столом сидит, одною ложкою ест. После этого немец должен выйти наружу.
Стал припоминать расположение комнат в квартире своего детства, неожиданно все ясно припомнилось, и столовая, и винтовая лестница вверх, и зал, а о гостиной вышло сомнение: эта гостиная, кажется, из «Войны и Мира», нет, из «Анны Карениной» — или это комната Татьяны, где Онегин объясняется в любви, а вот кресло… на этом кресле объясняется в любви — кто? Саша с Наташей, значит, это наша гостиная, а я читал многие романы, мысленно помещая героев в нашу гостиную.
Когда взяли Варшаву, в народе говорили и спрашивали меня не раз: — Варшаву взяли, а, слышно, опять мы ее отбили, верно? Точно так же и о Ковне говорят: будто бы мы ее опять взяли. Так же было и о Львове, и о Перемышле. Создается какое-то впечатление воскресения в третий день по Писанию.
Старик в 90 лет рассказывает с яркостью очевидца, как заманивали француза и как потом гнали его. Война — печать на память народную. Старики — дети. Француза заманивали, и, кажется, теперь немца заманивают так же, «тем же способом».
Война — это возвращение людей к идеалу пяти заповедей Моисея [169]. Кажется, мы уже давно перешли эти заповеди, их детское содержание, и вот опять «Не укради» становится неразрешимой проблемой. Война — возвращение на ступень бесконечно удаленного даже от пяти заповедей: «Не убий» — небесный недостижимый идеал. Зато возвращается нравственность животного мира: почитание начальника, верность, дружба. Лучшее, родовое, как устоявшиеся сливки, остается при армии, тыл живет весь в недостижимости идеалов заповедей.
Христианские заповеди и заповеди Моисея стали голыми формулами, война дает им содержание, и формулы становятся живыми… («Смертию смерть»).
Детство. Елецкие чудаки: в них избыток чего-то, не покрывающийся делом, Ельцом, и потому они чудаки: костюмы, еда и проч.
Полугка газет 14 Августа. Сентиментальность германского канцлера Бетман-Гольвега (начало войны). Германская шрапнель разбивает оковы русского народа (Ллойд-Джордж): черта еврейской оседлости, казенка, свобода слова, подоходный налог. Угроза прижать русскую армию к Пинским болотам. Россия в критическом положении.
Едут беженцы из Риги, рассказывают о запустении города (как Тарнополь, Львов: то, что видел в Галиции, у нас теперь). Слух об укреплении Ст. Руссы (!), о закрытии Со-лецкой дороги, о проведении линии через Песочки. Везде ожидают немца, хотя, в конце концов, верят в победу. Это вышла у нас только «захмычка» в снарядах.
23 Августа. Социалисты потому не любят «того света» (т. е. вечного, неизменного, абсолютного закона гармонии), что целиком заняты делом: деловая сторона жизни (устройство людей) им заслоняет неделовую (мечтательную) сторону. Но не церковь и социализм — две противоположности, а социализм и оккультизм.
Как на море время от времени морякам нужно бывает определиться среди водного необозреваемого пространства, так и в наше время на земле переселяющимся из губернии в губернию народам нужно тоже куда-нибудь определить себя: долгота и широта — пределы морские, родня — пределы людей, потерявших в государстве место своего постоянного пребывания. Кто самый несчастный? у кого нет родни, или же она осталась за общим пределом своего государства — за границей. Вспоминают родных, о которых в другое время совсем и не думали, и те, в свою очередь, от этого родства давным-давно отказались. «Накормить, одеть, обогреть» — стало высшей добродетелью, и поесть, отдохнуть стало часто конечным желанием. По образу жизни люди возвращаются к народам кочующим, по идеалам нравственности — к пяти заповедям Моисея. И то, что каждый из них в своей отдельности бессилен накормить и пригреть эти массы бегущих людей, эта очевидная недостижимость для каждого идеалов библейских заповедей больше всего показывает, что дух наш возвратился к вопросам первобытных времен. В этом вопросе переселения народностей желанными людьми являются не сестры и братья милосердия, а обыкновенные братья и сестры, тетки, дяди, бабушки и дедушки, словом, — родня. И счастлив тот, кто в этом возвращении к земному видит для себя высшую школу смирения духа и вновь учится и учит людей выполнять обыкновенные заповеди жизни земной.