Эрнст Гофман - Эликсиры сатаны
– Ты предан ныне церковному суду, – заговорил судья нарочито торжественным тоном, – ибо тщетны оказались все твои ухищрения, о закоснелый в преступлениях монах, скрыть свое имя и свой сан. Франциск, в монашестве Медард, расскажи нам, какие злодеяния ты совершил?
Я хотел с полной откровенностью рассказать о том, что учинил греховного и преступного, но, к ужасу моему, слова мои не имели ничего общего с моими мыслями и намерениями. Вместо чистосердечного покаянного признания я пустился в нелепые, несуразные разглагольствования. Тогда доминиканец вскочил, выпрямился во весь свой исполинский рост и воскликнул, пронзая меня грозно сверкнувшим взором:
– На дыбу тебя, строптивый, закоренелый грешник монах!
Вокруг поднялись со своих мест странные фигуры, протянули ко мне длинные руки и хором крикнули жуткими хриплыми голосами:
– На дыбу его, на дыбу!
Я выхватил нож и ударил себя прямо против сердца, но моя рука непроизвольно взметнулась кверху; я попал себе в шею, как раз в то место, где у меня был рубец в виде креста, но клинок мгновенно рассыпался, точно стеклянный, на мелкие кусочки, не причинив мне вреда. Тут меня схватили подручные палача и поволокли в глубокое сводчатое подземелье. Доминиканец и судьи спустились вслед за мной. Судья еще раз настоятельно потребовал, чтобы я сознался. Я снова тщился высказать, как глубоко я раскаиваюсь,-и снова жестокий разлад между моими намерениями и словами… Я говорил, раскаиваясь в душе во всем, испытывая гнетущий стыд, но все, что произносили уста, было плоско, бессвязно, бессмысленно. По знаку доминиканца подручные палача раздели меня донага, связали мне руки за спиной, подвесили к потолку и принялись растягивать сухожилия, выворачивая распадавшиеся с хрустом суставы. Я завопил от нестерпимой, яростной боли и проснулся. Боль в руках и ногах не затихала, но ее причиняли тяжелые цепи, в которые я был закован; вдобавок что-то придавило мне глаза, и я не в силах был их открыть. Внезапно будто камень сняли у меня с головы, я быстро выпрямился,- доминиканец стоял возле моего соломенного ложа. Сон переходил в действительность, леденящая дрожь пробежала у меня по спине. Со скрещенными на груди руками, неподвижно, будто статуя, стоял монах, глядя на меня в упор глубоко ввалившимися черными глазами. Я узнал ужасного Художника и в полуобморочном состоянии откинулся на свою подстилку… Не обман ли это чувств, порожденный испытанным во сне возбуждением? Превозмогая себя, я приподнялся, но монах стоял неподвижно и все смотрел на меня впалыми черными глазами. Тут я воскликнул в яростном отчаянии:
– Прочь отсюда… ужасный человек… нет, не человек, а сам сатана, ты хочешь ввергнуть меня в вечную погибель… Прочь, проклятый, прочь!
– Жалкий, близорукий глупец, я вовсе не тот, кто стремится оковать тебя нерасторжимыми железными узами!.. кто хочет тебя отвратить от священного дела, совершить которое ты призван Извечной Силой… Медард!.. жалкий, близорукий глупец… страшным, грозным являлся я тебе, когда ты легкомысленно наклонялся над разверстой бездной вечного проклятия. Я предостерегал тебя, но не был понят тобой! Встань! Подойди ко мне! Монах произнес эти слова глухо, тоном, исполненным глубокой, душераздирающей скорби; взор его, только что внушавший мне такой ужас, был нежен и кроток, и уже не столь суровы были черты его лица. Неописуемая тоска сжала мне сердце; прежде столь устрашавший меня Художник казался мне теперь посланцем Извечной Силы, явившимся ободрить и утешить меня в моей безграничной беде…
Я поднялся с ложа, приблизился к нему, это не был призрак: я осязал его одежду; невольно я преклонил колени, и он возложил мне на голову руку, словно благословляя меня. И перед моим душевным взором стали развертываться, сияя всеми красками, пленительные картины…
О, я вновь очутился в священном лесу!.. Это была та же местность, куда по- чужеземному одетый Пилигрим в младенчестве моем привел ко мне мальчика лучезарной красоты. Я порывался уйти, меня тянуло в церковь, что виднелась невдалеке. Мне чудилось: там, жестоко осудив себя и принеся покаяние, я получу отпущение содеянных мною тяжких грехов. Но я не мог сдвинуться с места… и я не прозревал, не постигал, что со мною и кто я такой. И вот послышался голос, глухой, как бы исходящий из пустоты:
– Мысль – это уже деяние!..
Видение рассеялось; слова эти произнес Художник.
– Непостижимое существо, так это всюду был ты?.. в то злополучное утро – в церкви монастыря капуцинов близ Б.?.. И в имперском городе?.. И сейчас?..
– Погоди, – прервал меня Художник, – да, это я неизменно стоял на страже, готовый тебя спасти от гибели и позора, но ты всегда был глух и слеп! Дело, для коего ты избран, ты совершишь для своего же спасения.
– Ах, – воскликнул я в отчаянии, – почему ты не удержал мою руку, когда я, проклятый злодей, того юношу…
– Это не было мне дозволено, – промолвил Художник,-не спрашивай больше! Ибо величайшая дерзость препятствовать тому, что предопределено Извечной Силой… Медард! Ты пойдешь к своей цели… завтра! Я задрожал от леденящего ужаса, ибо мне показалось, что я уразумел слова Художника. Он знал о моей решимости покончить с собой и ободрял меня. Неслышными шагами Художник направился к двери камеры.
– Когда, о, когда увижу я тебя вновь?
– У цели! – еще раз повернувшись ко мне, торжественно воскликнул он, но так громко, что задрожали своды подземелья…
– Значит, завтра?..
Дверь тихо повернулась на петлях, и Художник исчез.
Наутро, едва взошло солнце, явился тюремный надзиратель со своими помощниками, и они тотчас же освободили от оков мои кровоточащие руки и ноги. Это означало, что меня сейчас поведут на допрос. Сосредоточившись в себе, примирившись с мыслью о близкой смерти, я поднялся наверх в судебный зал; в уме я построил уже свое признание и надеялся все высказать следователю в кратких словах, но не опуская ни одной подробности. Следователь быстро подошел ко мне, но, должно быть, у меня был такой убитый вид, что приветливая улыбка, освещавшая его лицо, сменилась выражением глубокого сострадания. Он схватил обе мои руки и тихонько посадил меня в свое кресло. Затем, посмотрев на меня в упор, он произнес медленно и торжественно:
– Господин фон Крчинский! Сообщаю вам радостную весть! Вы свободны! По повелению герцога следствие прекращено. Вас приняли за другое лицо, всему виной ваше невероятное сходство с ним. Невиновность ваша установлена с полной очевидностью! Вы свободны!
Все зашумело, засвистело, взвихрилось вокруг меня… Фигура следователя замерцала, стократно повторяясь на фоне мрачного, густого тумана, и все потонуло в непроницаемой тьме… Наконец, я почувствовал, что мне смачивают лоб холодной водой, и очнулся от глубокого обморока. Следователь прочитал мне краткий протокол, где было сказано, что он поставил меня в известность о прекращении дела и приказал освободить из тюрьмы. Я молча расписался, не в силах произнести ни слова. Неописуемое, разъедавшее душу чувство подавляло во мне всякую радость. Следователь смотрел на меня с участливым добродушием, и мне показалось, что именно теперь, когда поверили в мою невиновность и решили меня освободить, я обязан откровенно признаться в совершенных мною злодеяниях и затем вонзить себе в сердце нож.
Я хотел заговорить, но следователь, казалось, желал, чтобы я поскорее ушел. Я направился к выходу, но он нагнал меня и сказал:
– Сейчас я перестал быть следователем; я должен вам сказать, что с первого же мгновения, как я увидел вас, вы чрезвычайно заинтересовали меня. Хотя ваша вина, согласитесь сами, и представлялась вполне очевидной, мне все же хотелось, чтобы вы не оказались тем отвратительным монахом-злодеем, за которого вас принимали. Теперь позволю себе доверительно сказать вам… Вы не поляк. Вы родом отнюдь не из Квечичева. И зовут вас вовсе не Леонард Крчинский.
Я твердо и спокойно ответил:
– Да, это так.
– И вы не из духовного звания? – спросил следователь, потупив глаза, очевидно, для того, чтобы не смутить меня инквизиторским взглядом. В душе у меня поднялась буря…
– Так выслушайте меня! – непроизвольно воскликнул я.
– Тс! – перебил меня следователь. – Подтверждаются мои первоначальные предположения. Тут действуют загадочные обстоятельства, и по какой-то таинственной причуде судьбы жизнь ваша тесно переплелась с жизнью некоторых важных особ нашего двора. По своему должностному положению я не вправе глубже проникать в эту тайну, и я счел бы неуместным любопытством выманивать у вас какие-либо сведения о вас и о ваших, как видно, совершенно исключительных обстоятельствах!.. И все же не лучше ли для вас покинуть эти места, чтобы вырваться из обстановки, угрожающей вашему спокойствию? После всего, что тут произошло, пребывание здесь едва ли будет вам приятно…