Френсис Фицджеральд - Ночь нежна
— Нехорошо все-таки, что мы оставили Розмэри одну. Как ты думаешь, с ней ничего не случится?
— Конечно, нет. Она вполне способна сама о себе позаботиться. — Чтобы это не прозвучало косвенным укором Николь, он поспешил добавить: — В конце концов она ведь актриса и должна уметь за себя постоять даже при такой бдительной матери, как миссис Спирс.
— Она очень хорошенькая.
— Она еще ребенок.
— Все равно, она хорошенькая.
Они перебрасывались репликами только для поддержания разговора.
— Она не так умна, как мне показалось вначале, — заметил Дик.
— Она не дурочка.
— Да, но — как тебе сказать — все это сильно попахивает детской.
— Она очень-очень привлекательна, — сказала Николь с подчеркнутой независимостью, — и мне очень понравилось, как она играет.
— У нее был хороший режиссер. А игра ее, если вдуматься, лишена индивидуальности.
— Не нахожу. Вообще она должна очень нравиться мужчинам.
У него оборвалось сердце. Каким мужчинам? Скольким мужчинам?
«…Не возражаете, если я опущу штору?
Пожалуйста. Здесь правда слишком светло».
Где она теперь? И с кем?
— Через несколько лет она будет выглядеть старше тебя.
— Напротив. Как-то в театре я попробовала нарисовать ее на обороте программы. Такие лица долго не стареют.
Обоим плохо спалось ночью. Дик знал: день-два спустя он сам постарается изгнать тень Розмэри из своего дома, чтобы она не осталась навсегда замурованной в одной из его стен, но сейчас у него не хватало сил на это. Иногда труднее лишить себя муки, чем удовольствия, а память еще была так ярка, что оставалось одно: притворяться. К тому же его сердила Николь — за столько лет пора бы научиться самой распознавать признаки напряженности, всегда предшествующей приступу, и не распускать себя. А она за последние две недели сорвалась дважды. Первый раз это было во время званого вечера в Тарме, он тогда проходил мимо спальни и вдруг услышал, как она, бессмысленно хохоча, уверяет миссис Маккиско, что в уборную войти нельзя, так как ключ заброшен в колодец. Миссис Маккиско, ошеломленная, растерялась, смутилась, испугалась даже, но, кажется, что-то поняла. Дик не придал этому случаю большого значения, потому что Николь очень скоро пришла в себя. Она даже звонила потом в отель Госса, но Маккиско уже уехали.
Иное дело парижский приступ, рядом с ним и первый показался серьезнее. Возможно, тут следовало видеть предвестие нового цикла, новой вспышки болезни. То, что он пережил не как врач, а как человек, во время долгого рецидива, случившегося после рождения Топси, закалило его, научило проводить резкую грань между Николь больной и Николь здоровой. Тем труднее было теперь отличить самозащитную отчужденность врача от какого-то нового холодка в сердце. Когда возникшее равнодушие длят или просто не замечают, оно постепенно превращается в пустоту; в этом смысле Дик теперь умел становиться пустым, освобождать себя от Николь, лишь нехотя исполняя свой долг, без участия воли и чувства. Говорят, душевные раны рубцуются — бездумная аналогия с повреждениями телесными, в жизни так не бывает. Такая рана может уменьшиться, затянуться частично, но это всегда открытая рана, пусть не больше булавочного укола. След испытанного страдания скорее можно сравнить с потерей пальца или зрения в одном глазу. С увечьем сживаешься, о нем вспоминаешь, быть может, только раз в году, но когда вдруг вспомнишь, помочь все равно нельзя.
XII
Николь сидела на садовой скамейке, обхватив себя руками за плечи. Она подняла на Дика серые ясные глаза, в которых светилось детское, нетерпеливое любопытство.
— Я был в Канне, — сказал Дик. — Встретил там миссис Спирс. Она завтра уезжает. Хотела приехать попрощаться с тобой, но я ее отговорил.
— Напрасно. Я была бы ей очень рада. Она мне нравится.
— И знаешь, кого я там еще видел? Бартоломью Тэйлора.
— Быть не может!
— Я его издали заприметил, эту физиономию старого хорька не спутаешь ни с кем. Приехал, видно, произвести разведку — в будущем году весь зверинец сюда явится. Так что миссис Абрамс — это только цветочки.
— А Бэби еще ворчала, когда мы жили здесь первое лето.
— Главное, им же совершенно все равно, где быть. Сидели бы себе и мерзли в Довиле.
— Не распустить ли нам слух о какой-нибудь эпидемии — холеры, например?
— Я и то сказал Бартоломью, что некоторые люди в здешнем климате мрут как мухи. Кое-кто, сказал я ему, рискует здесь не меньше, чем пулеметчик в бою.
— Сочиняешь.
— Сочиняю, — признался он. — Мы с ним очень мило побеседовали. Умилительная была картинка, когда мы обменивались дружескими рукопожатиями посреди бульвара. Встреча Уорда Макалистера и Зигмунда Фрейда.
Дику не хотелось продолжать разговор. Ему хотелось побыть одному, чтобы мыслями о работе и о завтрашнем дне заслониться от мысли о любви и о сегодняшнем. Николь это чувствовала инстинктом — враждебным инстинктом зверька, который ласкается, но не прочь укусить.
— Радость моя, — сказал Дик чуть небрежно.
Он вошел в дом, успев позабыть, что́ ему там нужно было, но на пороге сразу вспомнил — рояль. Он сел и, насвистывая, стал подбирать по слуху:
Там на Таити вдали от событий
Мы будем с тобой вдвоем.
В тиши ночной —
Мы под луной,
Лишь я с тобой,
И ты со мной…
В убаюканное сознание вдруг заползла догадка, что Николь расслышит в этой мелодии его тоску о двух минувших неделях. Он оборвал пение диссонансным аккордом и встал.
Он огляделся, не зная, куда пойти. Это был дом, созданный Николь, оплаченный деньгами ее деда. Ему тут принадлежал только флигель, где помещался его кабинет, да клочок земли под ним. На свои три тысячи в год и то, что перепадало за случайные публикации, он одевался, пополнял винный погреб и покрывал свои карманные расходы и расходы по воспитанию Ланье, пока что сводившиеся к жалованью бонне. В любом предприятии Николь Дик всегда оговаривал свою долю участия. Он сам жил довольно скромно, без Николь ездил всегда третьим классом, пил самое дешевое вино, берег свою одежду, наказывал себя за каждую лишнюю трату и таким образом ухитрялся сохранять некоторую финансовую самостоятельность. Но это было все трудней и трудней; то и дело приходилось раздумывать вместе о том, что можно бы сделать на деньги Николь. И конечно, Николь, желая закрепить свою власть над ним, желая, чтобы он всегда оставался при ней, цеплялась за всякое проявление слабости с его стороны; нелегко было сопротивляться заливавшему его потоку вещей и денег. Силой обстоятельств их все дальше отводило от нехитрых, в общем, условий, на которых заключен был когда-то в Цюрихе их союз. Типичным примером могла служить история виллы на скалах, которая родилась как фантазия, а потом незаметно сделалась фактом. «Как чудесно было бы, если бы…» — говорили они вначале; «как чудесно будет, когда…» — стали говорить потом.
Но вышло все не так уж чудесно. Затеи Николь вторгались в его работу и мешали ей; кроме того, стремительный рост ее доходов в последнее время словно бы обесценивал эту работу. И еще: ради забот о ее здоровье он много лет притворялся убежденным домоседом, лишь изредка позволяя себе отдаляться от семейного очага; это притворство стало тягостным в замкнутом, неподвижном мирке, где он все время чувствовал себя точно под микроскопом. Если уж он не решается играть то, что ему хочется играть в данную минуту, значит, жизнь доведена до точки. Дик долго еще сидел в большой комнате с роялем посередине и слушал жужжание электрических часов — слушал, как движется время.
В ноябре море почернело, волны все чаще перехлестывали через дамбу, докатываясь до прибрежной дороги. Исчезли последние следы летней жизни, и пустынные пляжи сиротливо скучали под мистралем и дождем. Отель Госса закрылся для ремонта и перестройки, а летнее казино в Жуан-ле-Пен все еще стояло в лесах, хоть и разрослось до внушительных размеров. В Канне и Ницце завелись у Дайверов новые знакомые — рестораторы, оркестранты, садоводы, судостроители (Дик купил себе видавший виды моторный бот), члены Syndicat d’Initiative.[41] Дик и Николь изучали повадки своей прислуги, размышляли над воспитанием детей. К декабрю Николь совершенно окрепла; за целый месяц Дик не подметил ни разу напряженного взгляда, сжатых губ или беспричинной улыбки, не услышал ни одной бессмысленной фразы, и на рождество они уехали в Швейцарские Альпы.
XIII
Перед тем как войти, Дик шапочкой стряхнул снег с синего лыжного костюма. В просторном холле уже раздвинули после чаепития мебель, и на полу, за двадцать лет, точно оспой, изрытом гвоздями лыжных ботинок, резвилось до сотни юных американцев, воспитанников окрестных школ, прыгая под веселый напев «Не приводи Лулу» или дергаясь в судорожных ужимках чарльстона. Здесь была колония молодежи, простодушной и нерасчетливой, — штурмовые отряды богачей сосредоточивались в Санкт-Морице. Бэби Уоррен чувствовала, что совершила акт самоотречения, согласившись поехать с Дайверами в Гстаад.