Эрве Базен - Смерть лошадки
Я остерегался протестовать, требовать свою долю. Я считал вполне законным, что он транжирит деньги Резо. Деньги Резо были мне противны. Для меня лично существует два вида денег: деньги из состояния, доставшегося по наследству, огромный перезрелый плод, плод генеалогического древа, и деньги нажитые, у которых чуть кисловатый вкус, как у дикой вишни. Мой союзник был мне еще противнее, чем деньги. Я уже не мог видеть его кривой нос, его бегающие глазки, его плоские челюсти. Я не сердился на него за то, что он такой, так получалось еще унизительнее для нашего семейства. Я сердился на него за то, что он упускал главное, что во всей этой истории он видел лишь предлог для шантажа, источник грязной выгоды. Особенно же сердился я на него за то, что он как свидетель был бесполезен, был лишь случайным сообщником, полубратом, чуть больше братом, чем тот, третий. Я сердился на него за то, что сердился на самого себя, ибо он в конце концов оставался самим собой, мелочно алчным, до предела трусливым, не способным выстоять один на один в решающем бою, так как немедленно размякал, соблазнившись преходящими усладами. Но я-то, я перестал быть самим собой, я бил отбой при первом же успехе под тем предлогом, что неприятель, мол, недостоин моих ударов.
Одним словом, я переживал кризис приспособления. Если новая ситуация не занимала больше Фреда и оставляла его равнодушным, то для меня она была, может, и не самой существенной, но, во всяком случае, очень волнующей проблемой. На сей раз прошлое стало больше, чем просто прошлое: оно жило жизнью, непохожей на мои воспоминания. Требовалось воскресить, вновь пустить в ход эту бесполезную теперь жизненную силу, которая меня душила.
* * *Вопреки курсу на платину ресурсы Фреда быстро иссякли. В октябре, после долгого отсутствия, он вдруг снова явился к нам. Фред несколько потускнел. Он продал велосипед, «эту мерзкую рухлядь», снова полюбил дешевые сигареты «Капораль». Пришел он к нам ровно в полдень и любезно ждал, что мы пригласим его пообедать. Его энтузиазм поостыл, и он жаловался на какие-то таинственные затруднения, не объясняя, впрочем, какие. В течение недели он аккуратно являлся к обеду в качестве нашего прихлебателя. Наконец он набрался духу и, прибегнув к мудреным и высокопарным ораторским приемам, попросил меня «внести свою долю в кассу защиты нашего общего дела, потому что ему в течение долгого времени приходилось одному нести все расходы». Моя улыбка его не обескуражила; подобно всем неудачливым вымогателям, он заговорил с подкупающей наивностью, пуская слюни:
— Ты пойми, процесс нам будет стоить гораздо дороже, чем мы думали. Нам предстоит бороться с людьми, которые защищаются с помощью тысячных кредиток. Денежки, что мы взяли в «Хвалебном», уже ухнули, и мне приходится оплачивать все расходы из собственного кармана. Надо изыскать средства, чтобы продержаться. А иначе нам останется одно — идти на полюбовную сделку.
Вряд ли стоило допытываться у Фреда, каково действительное положение дел! Он явно считал меня дураком, ведь я не собирался контролировать его деятельность, и как раз это меня бесило, хотя подобное умозаключение, созревшее в таком мозгу, было в известной мере даже утешительным. Я отказал ему в деньгах, сославшись на расходы в связи с близкими родами Моники. Нос Фреда вытянулся. Он вскинул глаза к потолку, совсем как те военные, которым родина-мать отказала в кредитах, необходимых для поддержания чести армии, то бишь чести их мундиров.
— Черт! — хмуро буркнул он. — А я-то думал, что ты более щедр, когда речь идет о твоих собственных интересах. Тем хуже, как-нибудь выкручусь.
Я имел нескромность спросить, как же он выкрутится.
— Выкручусь, — уклончиво повторил Фред, старательно избегая моего взгляда.
Он и на этот раз пообедал, выдул свой литр вина и исчез — чистое совпадение, конечно, — одновременно с кошельком Моники.
— Двести восемьдесят восемь франков, — сказала Моника, — удовольствие отделаться от твоего братца обошлось нам всего в двести восемьдесят восемь франков. Надеюсь, что новый или новая Резо вполне будут стоить этого.
* * *Новый Резо… Я начинал думать о нем все с большим любопытством. Этот зародыш занимал уже немало места в нашей жизни. Даже под широкими складками пальто видно было, как он нагло раздувает живот своей матери, который начинал уже опускаться. Целая полка нашего белого шкафа была отведена под его распашонки, под его пеленки, выкроенные из старых простыней, под его подгузники, на которые тетя Катрин Арбэн пожертвовала две немного поношенные простыни, она прислала их нам вместе с двумя парами белых вязаных башмачков. Я с детства привык сосредоточивать все свое внимание только на живых существах, на том, что видимо, зримо, и теперь дивился этому вторжению невидимого. Столько аксессуаров для того, кто почти не существует! Великолепный символ человеческой природы, которая, еще не начав жить, уже мобилизует все вокруг.
Новый Резо… Каков-то будет он, этот незнакомец, жилы которого отягощает кровь моей матери и которому грозит опасность, выраженная в пословице: «Яблоко от яблони недалеко падает»? Я уже не боялся дать своим детям Психимору. Но вполне возможно было дать Монике Хватай-Глотая. Дитя это, несомненно, отражение. Иногда ложное: я-то это хорошо знал. Ну и пусть! Этот ребенок должен быть прежде всего ребенком, то есть тем, чем не был я. Жанна или Жан, хотя это имя наше фамильное, Жанна или Жан, ибо я теперь предок, а не потомок.
34
Он рождался, этот первый ребенок. Я ждал в коридоре клиники (ибо я не желал, чтобы моя жена рожала в больнице, в этом современном Вифлееме). Я ждал, весь внутренне сжавшись, меня раздражали эти матовые стекла, эта слишком белая эмаль, эти скромно скользящие сиделки, эта хирургическая непорочность хромированной стали, эти запахи молочного магазина, борющиеся с запахом эфира. С полдюжины рожениц кричали во все горло за стеной, но даже им не удавалось нарушить густой тишины, и хотя радиаторы поддерживали тепло, как в оранжерее, им тоже не удавалось разрушить мое убеждение, что весь дом построен из плиток замороженного молока. Где-то попискивал телефон, а неутомимая уборщица протирала тряпкой линолеум коридора.
Наконец из полуоткрывшейся двери «родильной палаты» № 7 высунулась рука, все еще в резиновой перчатке цвета внутренностей, а за ней показался чей-то нос.
— Мальчик. Для первых родов все прошло прекрасно! — произнесли губы, и мне показалось, что они сделаны из того же материала, что и перчатки. Можете войти, мсье.
Войдем в палату, вернее, в часовню, выкрашенную масляной краской, с высоким, как витраж, окном. Можете смеяться, меня охватило благоговейное чувство. В углу комнаты как раз тот человек в белом стихаре, отправлявший таинство рождения, моет сейчас руки в кропильнице, то бишь вполне современно поблескивающей раковине. Акушерка стоит в позе монахинь, которые вечно перебирают четки под сенью своих покрывал. Фармацевтический ладан воскурен по всей комнате, но особенно он густ над кроватью, длинной, чудотворной, как катафалк, где уже произошло воскресение из мертвых. Не хватает лишь свечей, но во мне уже запылали их короткие язычки.
— Жан! — произносит Моника вовсе не из последних сил, но, как всегда, экономящая слова или просто решившая слить в одном имени отца и сына.
Человек жесткий, особенно жесткий с самим собой, почему же ты чувствуешь себя таким юным, таким обновленным? В этом доме, где жизнь считается днями, в крайнем случае одним месяцем, некий Жан Резо, имеющий за плечами двести семьдесят месяцев, спешит подойти к комочку мяса, склоняется над неким Жаном Резо, которому от роду всего двести семьдесят секунд. Посторонитесь вы все! Это крошечное существо внезапно становится для меня самым важным из всех существ. Ничто другое, столь крошечное, как вот это, не может заполнить собой все пространство столь ничтожным количеством материи и за столь краткий срок своей жизни. Вдруг понимаешь все значение хрупкости. Еще лиловый, сморщенный, почти плешивый, как маленький старичок, и как бы знающий, что жизнь через другие жизни восходит столь далеко, что любое детство сродни старчеству, с прижженными ляписом веками, с черепом, который кажется почему-то удлиненным в руках акушерки, до чего же он уродлив, этот совенок! И до чего похож! Я думаю о бесчисленном количестве кретинов, которые будут уверять, что нос у него типично арбэновский, лоб как у тети Катрин или глаза как у дедушки… Да посмотрите вы на эти три черных волоска, они, конечно, выпадут, но скоро вырастут новые, еще чернее, еще жестче. Посмотрите на эти большие уши, посмотрите, как смешно заострен этот выступающий подбородок. Сын понимаете, сын! «Тот, кто не верит в отца моего, не войдет в царствие небесное». Тот, кто не верил в свою мать, тому не следовало бы входить в царство земное. Но в обоих случаях Сын пришел нас спасти. Он открывает беззубый ротик, и он проповедует, и проповедует не в пустыне, он, который уже постиг красноречие нечленораздельной речи, вдыхая воздух как козодой и возвращая нам его в форме крика. Простите меня, доктор, но я слышу только эти кричи, и плевать мне на то, сколько весит новое поколение и как вы извлекали этого шуана из чрева уроженки Шампани. Дьявольски живучий, вот это я вижу! Но еще важнее знать, в какой мере он вживется в мою жизнь!