Максим Горький - Жизнь Клима Самгина. "Прощальный" роман писателя в одном томе
Дронов выглянул в соседнюю комнату и сказал, усмехаясь:
— Спит. Плохо он кончит, сопьется, вероятно. Испортил карьеру себе этим убийством.
— Испортил?
— Ну да. Ему даже судом пригрозили за какие-то служебные промахи. С банком тоже не вышло: кому-то на ногу или на язык наступил. А — жалко его, умный! Вот, все ко мне ходит душу отводить. Что — в других странах отводят душу или — нет?
— Не знаю.
— Пожалуй, это только у нас. Замечательно. «Душу отвести» — как буяна в полицию. Или — больную в лечебницу. Как будто даже смешно. Отвел человек куда-то душу свою и живет без души. Отдыхает от нее.
Говорил Дронов как будто в два голоса — и сердито и жалобно, щипал ногтями жесткие волосы коротко подстриженных усов, дергал пальцами ухо, глаза его растерянно скользили по столу, заглядывали в бокал вина.
— Был вчера на докладе о причинах будущей войны. Докладчик — какой-то безымянный человек, зубы у него крупные, но посажены наскоро, вкривь и вкось. Докладец… неопределенного назначения. Осведомительный, так сказать: вот вам факты, а выводы — сами сделайте. Рассказывалось о нашей политике в Персии, на Балканах, о Дарданеллах, Персидском заливе, о Монголии. По-моему, вывод подсказывался такой: ежели мы не хотим быть колонией Европы, должны усердно заняться расширением границ, то есть колониальной политикой. Н-да, чорт…
Держа одной рукой стакан вина пред лицом и отмахивая другой дым папиросы Самгина, он помолчал, вздохнул, выпил вино.
— Был там Гурко, настроен мрачно и озлобленно, предвещал катастрофу, говорил, точно кандидат в Наполеоны. После истории с Лидвалем и кражей овса ему, Гурко, конечно, жить не весело. Идиот этот, октябрист Стратонов, вторил ему, требовал: дайте нам сильного человека! Ногайцев вдруг заявил себя монархистом. Это называется: уверовал в бога перед праздником. Сволочь.
Налив вино мимо бокала, он выругался матерными словами и продолжал, все сильнее озлобляясь:
— Целую речь сказал: аристократия, говорит, богом создана, он отбирал благочестивейших людей и украшал их мудростью своей. А социализм выдуман буржуазией, торгашами для устрашения и обмана рабочих аристократов, и поэтому социализм — ложь. Кадеты были, Маклаков, — брат министра, на выхолощенного кота похож, Шингарев, Набоков. Гучков был. Скука была, в большом количестве. Потом, десятка два, ужинать поехали, а после ужина возгорелась битва литераторов, кошкодав Куприн с Леонидом Андреевым дрались, Муйжель плакал, и вообще был кавардак…
Он снова помолчал, затем вдруг подскочил на стуле и взвизгнул:
— Безмолвствуешь… столп и утверждение истины! Ну, что ты молчишь… Эх, Самгин… Поди ты к чорту…
— Опомнись! Ты — пьян, — строго сказал Клим Иванович.
— Поди ты к чорту, — повторил Дронов, отталкивая стул ногой и покачиваясь. — Ну да, я — пьян… А ты — трезв… Ну, и — будь трезв… чорт с тобой.
Он, хватаясь за спинки стульев, выбрался в соседнюю комнату и там закричал, дергая Тагильского:
— Идем… эй! Проснись… идем!
Самгин, крепко стиснув зубы, сидел за столом, ожидая, когда пьяные уйдут, а как только они, рыча, как два пса, исчезли, позвонил Агафье и приказал:
— Если Дронов придет в следующий раз, скажите, что я не желаю видеть его.
Лицо женщины, точно исклеванное птицами, как будто покраснело, брови, почти выщипанные оспой, дрогнули, широко открылись глаза, но губы она плотно сжала.
«Недовольна. Протестует», — понял Самгин Клим Иванович и строго спросил:
— Вы — слышали?
— Как же, слышала.
— Следовало ответить: слушаю или — хорошо.
— Слушаю, — не сразу ответила Агафья и ушла. «Да, ее нужно рассчитать, — решил Клим Иванович Самгин. — Вероятно, завтра этот негодяй придет извиняться. Он стал фамильярен более, чем это допустимо для Санчо».
Но Дронов не пришел, и прошло больше месяца времени, прежде чем Самгин увидел его в ресторане «Вена». Ресторан этот печатал в газетах объявление, которое извещало публику, что после театра всех известных писателей можно видеть в «Вене». Самгин давно собирался посетить этот крайне оригинальный ресторан, в нем показывали не шансонеток, плясунов, рассказчиков анекдотов и фокусников, а именно литераторов.
И вот он сидит в углу дымного зала за столиком, прикрытым тощей пальмой, сидит и наблюдает из-под широкого, веероподобного листа. Наблюдать — трудно, над столами колеблется пелена сизоватого дыма, и лица людей плохо различимы, они как бы плавают и тают в дыме, все глаза обесцвечены, тусклы. Но хорошо слышен шум голосов, четко выделяются громкие, для всех произносимые фразы, и, слушая их, Самгин вспоминает страницы ужина у банкира, написанные Бальзаком в его романе <Шагреневая кожа».
— Господа! Здесь утверждается ересь…
— Предлагаю выпить за Льва Толстого.
— Он — помер.
— Смертью смерть поправ.
— Утверждаю, что Куприн талантливее нашего дорогого…
— Брось! Ничего не поправила его смерть.
— А ты — не хвастайся невежеством: попрать — значит — победить, убить!
— Ой-ли? Вот — спасибо! А я не верил, что ты глуп.
— Еретикам — анафема — маранафа!
— Хорошо! Тогда за нашего дорогого Леонида…
— Долой тосты!
— Господа! Премудрость детей света — всегда против мудрости сынов века. Мы — дети света.
— Долой премудрость!
— Премудрость — это веселье!
— Возвеселимся!
— И воспоем славу заслужившим ее…
— Предлагаю выпить за Александра Блока!
— Заче-ем? Пускай он сам выпьет.
— Позволь! Наука…
— Полезна только как техника.
— Верно! Ученые — это иллюзионисты…
— В чем различие между мистикой и атомистикой? Ато!
— У нас в гимназии преподаватель физики не мог доказать, что в безвоздушном пространстве разновесные предметы падают с одинаковой скоростью.
— А бессилие медицины?
— Господа! Мы все — падшие ангелы, сосланные на поселение во Вселенную.
— Плохо! Долой!
— Прошу слова! Имею сказать нечто о любви…
— К папе, к маме?
— К чужой маме не старше тридцати лет. Струился горячий басок:
— Дело Бейлиса, так же, как дело Дрейфуса…
— Долой киевскую политику — своей сыты по горло.
— Сейте разумное, мелкое — вечное!
— Но — позвольте! Для чего же делали резолюцию?
— Чтоб очеловечить Калибана…
— Миллионы — не разумны.
— Правильно!
— Разумен — пятак, пятачок…
— Я не о деньгах, о людях.
— Внимание!
— Правильно, миллион сверхразумен.
— Великое — безумно.
— Браво-о!
— Как бог.
— Да! Великое безумно, как бог. Великое опьяняет. Разумно — что? Настоящее, да?
— Хо-хо-хо! К чорту настоящее.
— Оно — безумно. Его создают искусственно.
— Его делают министры в Думе.
— Не надо трогать министров.
— Сначала очеловечьте Калибана.
— Когда до них дотронутся, они падают.
— Германия становится социалистической страной.
— Господи! Пронеси мимо нас горькую чашу сию.
— Этим нельзя шутить!
— Мы не шутим, а молимся.
— Мы плачем…
— Долой политику!
— Господа! Если…
— Жизнь становится дороже…
— И все более нервозной…
— Вы — уничтожьте толпу! Уничтожьте это безличное, страшное нечто…
— Каллибана!
— А я утверждаю, что Комиссаржевская гениальна…
— Послушай, я заказал гуся, гуся! Го-го-го, — понял?
— Господа, — самая современная и трагическая песня: «Потеряла я колечко». Есть такое колечко, оно связывает меня, человека, с цепью подобных ему…
— Нужно поставить вопрос о повышении гонорара.
— Подожди! Ничего не разберешь, кричат, как на базаре.
— Я потерял колечко, я не вижу подобных мне… Рядом со столиком Самгина ядовито раскрашенная дама скандировала:
Мы — плененные звери,
Голосим, как умеем.
Глухо заперты двери…
— Не… надо, — просил ее растрепанный пьяненький юноша, черноглазый, с розовым лицом, — просил и гладил руку ее. — Не надо стихов! Будем говорить простыми, честными словами.
К даме величественно подошел высокий человек с лысой головой — он согнулся, пышная борода его легла на декольтированное плечо, дама откачнулась, а лысый отчетливо выговорил:
— Генерал Богданович написал в Ялту градоначальнику Думбадзе, чтоб Думбадзе утопил Распутина. Факт!