Август Стриндберг - На круги своя
Всю эту ночь он не сомкнул глаз, потому что положение сложилось хуже некуда. Если она примет развод, то как прикажете в мгновение ока разорвать только что возникшие семейные узы? Кто он такой, недавно появившийся на правах родственника и завоевавший доверие семейства? И что подумают тесть с тещей? Ведь для такого поспешного разрыва должна быть серьезная причина.
На другое утро из Голландии пришла телеграмма от его молодой жены. Но раз уж все пошло наперекосяк, то и эта телеграмма была так странно составлена, что содержание ее в равной степени могло означать как: «Еду к вам», так и: «Уезжаю в Копенгаген и надеюсь там с тобой встретиться».
Эта телеграмма оказалась своего рода яблоком раздора, три дня подряд тесть, теща и зять толковали ее то так, то эдак, но никакая жена за это время не приехала. Все напряженно прислушивались к паровозным свисткам, ходили встречать каждый поезд, возвращались ни с чем и снова принимались обсуждать телеграмму. В семье больше не знали покоя, и ни один разговор не заводили без того, чтобы не оборвать его на середине и не прислушаться.
На вторые сутки терпение тестя иссякло, потому что в деле возникло весьма важное для него обстоятельство: скандал! Весь городок знал, что к ним приехал зять, а жена где-то «потерялась» и теперь ее даже разыскивают по телеграфу. Поэтому тесть целый день просидел у себя взаперти, а потом бесцеремонно приступил к обсуждению финансовых проблем.
— А у тебя есть надежные источники существования? — спросил он.
— Нет, они не более надежны, чем у любого другого писателя.
— Господи! Тогда поступай, как другие, и пиши для газет.
— Да мои статьи ни одна газета не хочет печатать.
— А ты пиши так, чтоб хотели.
Это было много больше, чем способен вытерпеть скептик и пиетист, и все же он терпел, терпел и молчал, твердо решив, что уж чем продавать свою душу, лучше взять в руки гитару и бродить с ней от дома к дому, как безголосый уличный певец.
Тесть, который в молодости и сам писал романы и стихи, но сдался в борьбе за хлеб насущный для семьи, имел, казалось бы, право сказать: поступай так, как поступил в свое время я. Но с другой стороны, старик по собственному опыту знал, до чего мучительна подобная распря, его охватило сострадание, и он завершил разговор дружескими, подбадривающими словами. Однако уже в следующее мгновение вновь проснулась его не лишенная оснований подозрительность, и воспоминание о принесенной им некогда жертве наполнило горечью его душу. Выходит, он должен растоптать несчастного, который подвернулся ему под ноги. И поскольку тот молчал и безропотно слушал, злой гений, должно быть, нашептал ему, что человек, способный так терпеть, наверно, лишь потому и терпит, чтобы когда-нибудь войти в этот дом законным наследником. Далее он перевел речь на неблагодарных дочерей короля Лира, которые забросили семидесятилетнего старца, дожидаясь, когда тот умрет, а заодно растоптали и честь своего отца.
Так прошел день, но, едва зять удалился к себе, за ним снова послали, чтобы продолжить разговор.
Умея разделять чужое горе, как свое, он даже и не пробовал защищаться, на мгновение вообразив себя старым и обесчещенным, презираемым и заброшенным родными детьми.
— Ты прав, — сказал он, — и тем не менее я не вижу за собой никакой вины.
Вечером третьего дня, после того как в Лондон была отправлена очередная телеграмма, к нему пришла теща:
— Уезжай завтра же, и чем раньше, тем лучше. Он тебя больше не желает видеть.
— Ладно, уеду.
— А если Мария приедет, ее все равно здесь не примут.
— Ты когда-нибудь видела человека в такой дурацкой ситуации, в какой нахожусь я?
— Нет, и муж мой тоже так считает. Просто он глубоко страдает, видя столь достойного человека, как ты, в таком унизительном положении. Короче, он страдает из-за тебя, а страдать он не любит. Мое мнение тебе известно, здесь виноваты не человек и не обстоятельства, ты борешься против чего-то другого, что преследует тебя и будет преследовать, пока ты не утомишься до такой степени, что начнешь искать покой в том единственном месте, где его только и можно найти. На мою дружбу ты всегда можешь рассчитывать, даже если расстанешься с моей дочерью, а мои молитвы и добрые пожелания неизменно будут сопутствовать тебе.
Оставшись один в своей комнате, он почувствовал себя несколько бодрее при мысли, что завтра утром кончится это унизительное положение, самое скверное из всех, в какие ему когда-либо доводилось попадать.
Чтобы отвлечься, он взял газету, это была газета официальная или, так сказать, придворная.
Пробежал глазами первую полосу до рубрики «Фельетон», где его внимание привлекла одна статья. Он начал читать, предполагая, что ее написал тесть, и сразу обнаружил широкий кругозор, уверенные оценки, изысканный стиль. Впрочем, вот, что его удивило: в статье звучала ненависть ко всему современному, включая все скандинавское, при том, что немецкая литература (которой в ту пору почти и не существовало) всячески превозносилась как ведущая, как задающая тон в цивилизованном мире. Германия, Германия всегда и везде.
Но, дочитав до конца, он увидел внизу подпись своей жены!
Значит, так: он пообещал ей никогда не читать ее статей и держал слово, чтобы избегнуть литературных дискуссий в семье. То, что она, выходит, придерживалась совершенно иных мнений нежели те, которые высказывала в беседах с ним, могло объясняться тем, что писать ей приходилось так, «чтобы напечатали».
До чего же двойную жизнь вела, оказывается, эта женщина, выступая в кругах радикалов отъявленной анархисткой, а в придворной газете — по-стариковски консервативной. Он просто не понимал, как можно до такой степени лихо перепрыгивать из поколения в поколение, и слишком устал, чтобы попытаться все-таки понять. Зато это объясняло, почему она даже не пытается понять, как можно сидеть без дела, когда под рукой есть бумага и перо.
И эдакая рутина, эдакая житейская мудрость, стариковский стиль, являющий миру плешь и застывшие глаза, а вовсе не красивую девушку с задорным смехом, ту, что могла, раскинувшись на диване, словно одалиска, поедать конфеты!
— Подумать только, что люди могут быть такими противоречивыми! — пробормотал он. — Оч-очень интересно. При случае напомню!
И он заснул, чувствуя себя более мудрым…
* * *Он поднялся в семь часов, разбуженный батраком, которому предстояло доставить его багаж на станцию. Поскольку поезд отправлялся, по словам тещи, примерно около восьми, он не торопясь оделся и спустился в сад, где и встретил тещу.
Они стояли и говорили о его будущем, когда из окна на первом этаже прозвучал грубый и резкий голос. Это был голос тестя.
— Ты что, до сих пор не уехал?!
— Нет, поезд уходит без четверти восемь.
— Какой идиот тебе это сказал?
Сказала ему, как известно, теща, и потому он не мог ответить на вопрос, какой именно идиот дал ему неточные сведения.
— Одевайся, ступай на вокзал и посмотри в расписании, когда идет следующий поезд.
И, поскольку он замешкался, прозвучал очередной приказ: «Н-ну!» — будто удар кнутом.
Тут ему стало ясно, как он должен поступить: он попрощался за руку с тещей и ушел.
По его решительным шагам можно было понять, что в отличие от шагов, ведущих в логово льва, эти, напротив, ведут прочь и он никогда не вернется обратно, недаром же вслед ему тотчас прозвучало:
— Аксель!
Что-то защемило в его груди, но коль скоро он уже шел, то и продолжал идти, идти и идти, не оборачиваясь.
Он дошел до станции, посмотрел расписание, спросил, когда будет ближайший поезд, ответа не получил, снова вышел, определил по солнцу, где находится северо-восток, и двинулся по проселку. И все это так спокойно, словно действуя по давно уже составленному плану.
Скоро он вышел в поля, одинокий, без багажа, без крова, без пальто, только с палкой в руках.
Он ни на кого не держал зла; старик в общем-то прав, и даже его последний оклик прозвучал как просьба не сердиться на него за скверное настроение. Он даже испытывал некоторое чувство вины перед этим человеком, которому принес лишь заботы и огорчения. Но и признать себя виноватым он тоже не желал, ибо поступал так, как мог и как считал нужным.
Но сейчас он был свободен, оставив позади себя самый страшный ад, а солнце сияло, а земля перед ним была зеленая и открытая, и весь мир был перед ним. Он сбросил детский костюмчик, который ему пришлось носить целых восемь дней, снова ощутил себя человеком и мужчиной и все шагал и шагал.
План у него был такой: для начала дойти до какой-нибудь пристани, там телеграммой запросить свой багаж и, сев на пароход, уплыть в Копенгаген.
Все было бы очень смешно, рассуждал он сам с собой, если б не так трагично для стариков. Выглядит оно не очень хорошо, но ведь я справлялся и с более серьезными проблемами. Я рыцарь с большой дороги, ну и пусть, тем самым становятся излишними любые притязания на честь, достоинство и тому подобное. И вообще, когда больше нечего терять, становится очень весело. Э-ге-гей!