Моисей Кульбак - Зелменяне
— Ты не слышишь?
В темноте старая машина сама шила, не столько шила, сколько хрипло трещала и ломала иголки.
Дядя Ича, еще спящий, чуть просветленным уголком мозга с ужасом подумал было, что это мстит ему его прошлое: низкий домишко, керосиновая лампа, кочерга — весь старый еврейский скарб.
— Вот тебе на…
Бедная тетя с трудом зажгла спичку. И они увидели: в распахнутой суровой рубахе, съежившись волосатым комком, сидел у машины их гость и перекусывал зубами нитки.
— Ничего, ничего, — успокоил он их, — это я шью себе кое-что…
Дядя Ича соскочил с кровати. Он хотел знать со всей определенностью одно из двух:
— Вы что, сдурели или спятили?
Мостильщик молчал, потом поднял растрепанную голову и произнес с невозмутимым спокойствием, обращаясь главным образом к тете Малкеле:
— О родстве я уже не говорю. Родственник — это ничто. Но я хочу знать: евреи вы или нет? — И он поднялся с обидой. — Если вы еще евреи, так я говорю вам, что мне необходимо стать портным!
Ночь была тяжелая. Все снились кочерги, восьмилинейные лампы, огромные чугуны реб-зелменовского двора.
И выходной день не сулил добра.
Зелменовы готовы были друг друга сжить со свету. В такой мерзкий день до того нехорошо на душе, что не будь человека, с которым можно поссориться, — натворил бы Бог знает что.
Ровно в два часа дня ко двору подъехал автомобиль.
Из машины вышли трое. Два обыкновенных человека, руки в карманах, и один старый, с большой раздвоенной бородой, в расстегнутом на животе пальто и с помятой инженерской фуражкой на голове.
Вела их по двору Тонька.
Эти люди ощупали прогнившие бревна стен, потом вошли в каменный дом. У дяди Фоли они уселись и стали писать.
Тонька спустилась вниз, к обалдевшим Зелменовым:
— Кажется, что реб-зелменовский двор снесут.
— С какой стати?
У всех отнялись языки.
— Надо, — сказала она. — Он еще может рухнуть!
Тогда у всех потемнело в глазах. Разъяренный дядя Ича вылетел из дома с палкой в руке. В расстегнутой рубахе, без шапки, он размахивал своей длинной березовой палкой над обросшими зелменовскими головами:
— Разбойники, что вы молчите? Наш двор, кровь и пот отца!..
Бабы схватились за метлы и стали подметать двор. Вдруг дядя отшвырнул свою дубину, ухватился за стену и залился слезами. Обнимая дом дяди Юды, он всхлипывал, как младенец:
— О Юда, брат мой, где ты? Жив ли ты еще?
Его плечи вздрагивали. Лишь теперь тетя Малкеле увидела, что у него, у дяди, почти целиком облысел затылок.
Более спокойные Зелменовы тем временем спасали, что было можно. Тетя Гита захлопнула ставни, вышла во двор и принялась таскать в дом доски и камни. Утробным голосом крикнула она оцепеневшим женщинам:
— Что вы стоите, как истуканы? Делайте что-нибудь!..
— Вы разве не видите, тетя, что я подметаю? — оправдывалась Хаеле.
Мужчины были заняты дядей Ичей, стояли вокруг него и следили, как бы он не сделал чего-нибудь такого, о чем он потом пожалеет. Дядя Ича все еще стоял у стены, бил себя в грудь и кричал:
— Ой, я поеду к Калинину!
Тогда Фалк спустился сверху, из дома, где сидела комиссия, подошел прямо к отцу и строго сказал:
— Отец, не кипятись, капитализм у нас отменен!
— Уйди, не то я разорву тебя, как селедку!
Хорошо еще, что Фалк не страшится необузданного характера своего отца.
— Не кипятись, — сказал он, — здесь построят фабрику!
А Тонька сказала:
— Хорош рабочий!
Тогда дядя набросился на нее:
— Тебе не нравится? Может быть, ты снимешь меня с работы? Иди ешь свинину! Думаешь, мы не видали поросенка на столе? Иди пей водку! Вы слышите, что я говорю? Виновата она! Это она хочет нас погубить!
— Что поделаешь, когда этот мамзер[19] все же покорит нас! — крикнула Фолина бабенка Тоньке прямо в лицо.
— Зишкина кровь!
— Вон со двора!
— Чтобы твоего духу здесь не было!
Бабы окружили ее своими развевающимися платками, как стая старых птиц. Они окружили ее, как стая птиц с переломанными крыльями. Счастье, что Цалел дяди Юды ворвался в их круг и заслонил собою Тоньку. Он то и дело приподнимал очки на побледневшем носу.
— Что случилось, наивные люди? Вам же дадут хорошие квартиры! Что случилось?
— Квартиры — сортиры! Не надо нам ваших квартир! Дайте нам дожить наши годы в старом дворе…
* * *Автомобиль загудел, выпустил маленькое облачко в сторону реб-зелменовского двора и исчез за углом.
Как почувствовал себя тогда двор? Реб-зелменовский двор почувствовал себя покинутым, одиноким, будто камень у дороги. Все молча разошлись по домам и сели обдумывать это дело.
Заходящее солнце желтыми пятнами занавешивало то рассохшуюся дверь на одной петле, то окно.
Не пришел ли вообще конец роду реб Зелмеле?
Фалк вышел на порог, понюхал, чем пахнет, и ему что-то не понравилось. Он вложил два пальца в рот и свистнул. Потом он сделал несколько шагов по онемевшему двору и крикнул:
— Зелменовская контрреволюция, разойдись!
Зелменовы, бледные и ошалелые, подались к окнам. В маленьких рамах окон они выглядели, как бородатые портреты ушедших в небытие предков. В домах посыпался град проклятий, но не по адресу этого ничтожества, а как раз на Тоньку, которая подтачивает устои двора.
Только чернявая женка дяди Фоли открыла там, наверху, в каменном доме, окно и крикнула вниз:
— Граф Кондрат, ступай к рыжей портнихе!
Зелменовы решили упорным молчанием встретить готовящееся зло. Молчание здесь вырабатывают в одиночку, как паук паутину.
Молчали жесткие, нечесаные бороды, опущенные носы. Молчали костлявые руки, засунутые в рукава. Молчали крыши.
Каждое лицо молчало всеми своими морщинками и бугорками. Оно запиралось, как крепко сбитый ларец: сжимался рот, опускался холодный нос к губам; молчала вся упрямая голова — шишковатыми скулами, впадинами щек, застывшими глазами, выглядывающими из-под бровей, словно замерзшая вода.
Молчали каждый подпечек, большие чугуны, глубоко сидящие камни фундамента.
В тот вечер электричество не зажигали — считали, что с него, в сущности, началось все зло.
* * *«„Октябрь“.[20] Принято по телеграфу.
Быховская сапожная артель выполнила план первого квартала на все сто.
Председатель артели Соловец».Граф Кондрат, или Фалк дяди Ичи
Образ Кондратьевой, этой «графини» с ее запахами йода и гвоздики, с ее розовыми пальцами и морщинками вокруг глаз, понемногу испарился, рассеялся, как пятнышко лунного света на заборе.
Если Кондратьева иногда еще и является двору, так разве только зимою во сне какому-нибудь старому, мрачному Зелменову, которому собственная жена, не приведи Господь, надоела хуже горькой редьки.
Фалк уже, пожалуй, не помнит, как выглядела Кондратьева. Вот окошечко на четвертом этаже порой выплывает еще перед его взором, как тревожный семафор ночью где-нибудь на полустанке.
А было это так. Она была царицей Савской, сотканной из парфюмерии и любви. В завороженном городе Владивостоке она хотела его завлечь и усыпить. Но разбудила его, как известно, Тонька своими горячими пощечинами за холодным чаем.
О рыжей портнихе трудно сказать что-нибудь определенное. Еще вопрос: не выдумала ли эту историю с портнихой женка дяди Фоли? Во всяком случае, надо полагать, что не она, эта рыжая портниха, вылечила его от любовного угара.
У Фалка есть одна молоденькая девушка — Ханочка. С нею он крутит любовь. Женка дяди Фоли, наверное, умышленно не хочет упоминать об этой девушке, потому что не станешь же ты, в конце концов, сплетничать о том, что парень гуляет с девушкой! Всем известно, что так водится спокон веку.
Ханочке семнадцать лет. У нее полное, круглое личико, пышная грудь и толстые ножки.
Так вот, у нее любовь с Фалком.
Они катаются на лодке по Свислочи и едят из бумажки пирожные. Они плывут вниз по течению. Там, за заводом «Коммунар», они целуются и клянутся друг другу в верности.
Ханочка ерошит короткими пальчиками его чуприну и спрашивает:
— Фалк, ты будешь моим навсегда?
— Да.
— Клянись!
Тогда Фалк крепко обнимает ее и говорит:
— Клянись ты…
— Я клянусь, — говорит Ханочка, — моей матерью, что буду тебе верна всю свою жизнь.
— Вот и прекрасно! — отвечает ей Фалк.
Лодка спускается ниже, к Ляховке.
Со дна Свислочи тянет дохлыми кошками. Вода подернута пленкой, она переливается всеми цветами радуги. На другом берегу, на песчаных холмах, стоят домики, окруженные палисадниками. В палисадниках цветет красный мак. Напротив по мосту проносится поезд. Слева торчат высокие заводские трубы, из которых валит черный дым.