Август Стриндберг - Высшая цель
Укрепленный и ободренный своей мыслью, он поднялся с пола и прошел за алтарную ограду. Он уже не был распятым на кресте грешником, он стал праведником, достойным стоять одесную Христа, ибо претерпел столь же тяжкие муки. Он горделиво взглянул на скамейки для молящихся, напоминавшие в сумерки коленопреклоненных людей, и обрушил на их грешные головы праведный гнев, раз они не желают верить в истинность его проповеди. Он разорвал на себе стихарь и показал им свою окровавленную грудь, на том месте, где полагалось быть сердцу, зияла большая дыра, ибо сердце он пожертвовал богу; он призвал маловеров запустить пальцы в его разверстый бок и удостовериться; он чувствовал, как растет под бременем страданий, и разгоряченное воображение привело его к такому экстазу, что представление о действительности на миг сместилось, и он увидел себя Христом Спасителем. Далее в своих мечтах он зайти не успел и, когда сторож пришел запирать церковь на ночь, поник, как изодранный ветром парус.
Идучи домой, он от всей души сожалел об утраченном экстазе и даже готов был повернуть назад, если бы нечто, не поддающееся определению и напоминавшее по форме слабо выраженное чувство долга, не влекло его к дому. Чем ближе он подходил, тем слабей делалось это чувство и тем ничтожнее представлялся он самому себе. А уж когда он вошел в дверь и жена раскрыла ему объятия и когда он почувствовал приятное тепло, исходившее от печки, и увидел спящих детей, таких спокойных, таких цветущих, ему открылась неизмеримая ценность того, с чем он должен расстаться, и он распахнул свое сердце, к которому прихлынула его молодая кровь, и ощутил сокрушающую мир силу первой любви, способной все вынести и возрождаться снова и снова, и дал клятву никогда и ни за что не предавать возлюбленных своего сердца. Оба супруга вновь почувствовали себя молодыми; до полуночи просидели они друг подле друга, толковали о будущем и о том, как бы им получше избежать грозящей опасности.
Лето для счастливых супругов промелькнуло как прекрасный сон, заставивший их позабыть о неизбежном пробуждении.
Между тем папская булла не осталась тайной для прихожан. Некоторые восприняли новость с известной долей злорадства, отчасти потому, что не прочь были поглядеть, как их духовный пастырь пройдет хотя бы через муки чистилища, отчасти же просто потому, что надеялись теперь получать утешение религии по более низкой цене, поскольку священнику более не надо будет содержать семью. Была среди прихожан и горстка особенно набожных, для них все, исходящее от епископа либо от папы, звучало как глас небесный. Они мусолили вопрос и так и эдак и пришли к единодушному выводу, что плотская связь между священнослужителем и женщиной не может не быть греховной. Эти благочестивцы, которым не терпелось увидеть дом своего пастыря очищенным от скверны сразу же после объявления указа, начали роптать, заметив, что пастырь совершенно не торопится его выполнить. Ропот заметно усилился после одного происшествия, а именно после того, как в церковный шпиль ударила молния. А потом выдался неурожай.
И тогда поднялся крик, и благочестивцы отобрали,из своей среды самых горластых и отрядили их к дому священника' где те заявили, что не намерены впредь принимать святое причастие из рук человека, погрязшего во грехе; они потребовали, чтобы он немедля завел раздельную постель и раздельное хозяйство со своей женой, с которой он впредь не имеет права приживать детей, ибо дети эти будут считаться незаконными, и, наконец, они пригрозили, что если он по доброй воле не очистит свой дом и двор до конца старого года, они сами его очистят огнем.
Чтобы доказать пастве, что его супружеская связь не есть связь плотская, отец Педер велел вынести из дому двуспальную кровать, а сам перебрался спать на кухню.
На какое-то время ропот смолк. Но в самом священнике произошли странные перемены. Он теперь бывал в церкви чаще, чем нужно, и задерживался там порой до позднего вечера. С женой он держался холодно и отчужденно и словно избегал встреч. Теперь он мог долгое время держать на коленях детей и ласкать их, не проронив ни единого слова.
В ноябре, на день святого Мортена, в приход наведался протодьякон и имел продолжительную беседу с отцом Педером. По ночам отец Педер спал теперь на сеновале, так оно и осталось. Жена ничего ему не говорила, она молча наблюдала за ходом событий и не видела способа что-либо изменять. Душевная гордость возбраняла попытки к сближению, а когда муж начал есть в другие, им установленные часы, они вообще почти перестали видеться. У него сделался землисто-серый цвет лица, а глаза глубоко запали; по вечерам он ничего не ел, а спал на голом полу, покрываясь тюленьей шкурой.
Подошло рождество. За два дня до сочельника вечером отец Педер вошел в комнату и сел к печке. Жена готовила детям наряды к празднику. Долгое время в комнате стояла недобрая тишина, потом муж заговорил:
– Детям надо купить подарки к рождеству. Кто съездит в город?
– Я съезжу,– отвечала жена,– но ребят я возьму с собой. Ты не против?
– Я молил господа, чтобы чаша сия меня миновала, но он не внял моим мольбам, и тогда я сказал ему: да будет воля не моя, но твоя.
– А ты убежден, что тебе ведома божья воля? – покорно спросила жена.
– Как и в том, что имею душу живу.
– Завтра утром я уеду к родителям, они ждут меня,– сказала жена бесцветным, но твердым голосом.
Священник встал и торопливо вышел из комнаты, словно услыхав свой смертный приговор. Вечер потрескивал морозом, звезды мерцали на синем с прозеленью небе, и бесконечная снежная равнина простиралась перед изнемогшим странником, чей путь, казалось, ведет прямо к звездам, что лежат пониже других, как бы вырастая из белой пелены. Он шел и шел, все дальше и дальше, он казался себе стреноженной лошадью, которая пытается бежать, но всякий раз, когда она возомнит себя свободной, путы на ногах удержат ее. Он проходил мимо домишек, где горел свет, и видел, как там все чистят и скребут, варят и пекут к наступающему празднику. Ожили мысли о том, каким будет его собственное рождество. Он представил себе пустой дом, без огня, без света, без нее, без детей. У него горели ноги, а по телу пробегал озноб. Он все шел и шел, не ведая куда. Наконец он остановился перед небольшим домиком. Ставни были закрыты, но между ними пробивалась полоска света, озаряя снег желтым сиянием. Он подошел поближе, приложил глаз к щели и увидел перед собой комнату, где скамьи и стол были завалены одеждой: детское белье, чулочки, курточки; на полу стоял сундук с откинутой крышкой, с которой свешивалось белое платье, красивый верх платья привлек его внимание: спереди оно как бы сохранило след округлой девичьей груди; на одном плече был укреплен зеленый венок. Что это было, погребальное облачение или подвенечное платье? Он невольно задался вопросом, можно ли обряжать в одинаковые платья покойниц и невест. Он увидел, как на стене возникла чья-то тень, порой тень была такая длинная, что преломлялась и заходила на потолок, порой стелилась по полу. Наконец тень упала на юбку белого платья. Маленькая головка в чепце резко обрисовалась на белом фоне. Этот лоб, этот нос, эти губы ему уже доводилось видеть и раньше. Куда же он забрел? Тень исчезла в сундуке, а на свету оказалось лицо, которое не могло принадлежать живому человеку – такая бледность заливала его, такое глубокое страдание отпечаталось на нем, оно глядело ему в глаза, прожигая взглядом, он почувствовал, как слезы скатываются с его щек и падают на подоконник, растопляя снег. Но тут взгляд за окном стал таким кротким и жалобным, что священник вообразил, будто перед ним святая Екатерина на колесе, молящая кесаря Деция помилосердствовать. Да, это была святая Екатерина, а он – он был кесарь. Внять ли мольбам Екатерины? Нет, отдайте кесарю кесарево, учит писание, и еще: «Небо и земля прейдут, но слова мои не прейдут». Никакого милосердия. Он не может дольше выдерживать этот взгляд, если хочет и впредь оставаться сильным, а значит, лучше ему уйти. Он бродил по саду, где снег успел засыпать накрытые матами цветы, которые напоминали теперь детские могилки. Кто же покоится в этих могилках? Да его собственные дети. Его здоровые, румяные сыновья, которых господь приказал ему принести в жертву подобно тому, как Авраам принес в жертву Исаака. Но Авраам отделался легким испугом. Будь проклят этот бог, раз он может быть таким бесчеловечным. Подлый бог, он призывает людей возлюбить друг Друга; а себя ведет как палач. Вот взять и отправиться к нему, в его собственный дом, и воззвать к нему, и потребовать объяснений. Отец Педер вышел из сада, поднялся на взгорок, где обычно колол дрова, и увидел непомерно большой гроб, просторный гроб, на Двоих. Нет, это не гроб, а кровать, и она застелена мягчайшим свежевыпавшим снегом, белым, как гагачий пух, и теплым, как перья живой птицы. Постель для любодеяния. На такой постели Клеопатра могла бы справлять свадьбу с Голиафом. Он впился зубами в спинку кровати, как щенок, когда у него чешутся зубы,– темнокожая Клеопатра на фоне белого снега. Вот было бы зрелище. Он побрел дальше, увязая в сугробах, и ухватился за маленькую елочку, что стояла подле дровяного сарая. Это была рождественская елочка, вокруг такой могли бы плясать дети, останься они живы! Тут он вспомнил, что собирался воззвать к богу, который отнял у него детей, и потребовать ответа. До церкви было рукой подать, но, подойдя к ней, он увидел, что она заперта. От ярости он чуть не лишился рассудка и начал разгребать снег, пока не откопал большой камень. Этим камнем он принялся бить в дверь с такой силой, что церковь изнутри отвечала ему как бы раскатами грома, и все это время он не переставал кричать: