Август Стриндберг - На круги своя
Но вот все расселись по местам, с живым любопытством поглядывая на чужака. На столе стоял большой кувшин с водою, а перед каждым из сотрапезников — оловянная миска с куском хлеба. Вошел келарь, наполнил миски горохом, сваренным на воде с несколькими ломтиками моркови. Джакомо попробовал и скривился. Ну, это блюдо я пересижу! — подумал он. Когда миски опустели, братия встала, а Джакомо повернулся к келарю и громко сказал:
— Неси еду, приятель, нет у меня охоты больше ждать!
Келарь посмотрел на Джакомо, но не ответил. Монахи перекрестились. Ботвид шепотом объяснил, что это и есть весь обед.
— Тогда я пойду к девчонке, угощусь зайцем. Идем со мною! — И Джакомо выплеснул свою миску.
Ботвид хотел отказаться, но не смог. Этот чужак, который внушал ему восхищение и ужас, непонятным образом забрал его под свое влияние. Они зашагали к дому; старый привратник и Джакомо мигом сделались закадычными приятелями и, пообедавши, до вечера сидели за столом, с кувшином пива. Ботвид не устоял перед соблазном. Ему было так вольготно, предстояло так много узнать, жизнь вновь сулила радость.
Когда же свечерело, девушка опять спустилась в сад. Джакомо под каким-то предлогом последовал за нею. Ботвид тоже вышел и с садовой аллеи увидел, как Джакомо отвязал лодку, подхватил Марию за талию, перенес в суденышко и оттолкнулся от берега. Сколь не похоже на его собственную стыдливую неловкость вечером накануне! Усадив девушку в лодку, Джакомо потрепал ее по колену, и они отплыли. А она опять запела! «Что ж спите вы, люди честные?»
Наверняка он ее поцелует! — подумал Ботвид и зашагал обратно, в свою комнату.
На колени перед Мадонною он не пал, вместо этого отворил окно и стал наблюдать за парочкой в лодке. Чувствовал он себя как старик, который с удовольствием любуется весельем молодежи. Не ревновал, напротив, желал Джакомо счастия любви, на которое сам не дерзнул надеяться. Джакомо сложил весла и затянул итальянскую песню.
В этой песне полыхал огонь страсти. Не меланхолическое греховное вожделение, как в Марииной песне про Водяного, где за утехою следовала кара! Здесь была искренняя радость по поводу пережитого счастья, благодарность гордого сердца за полученную награду, ликование — ликование натуры по поводу сбывшегося предчувствия, вино в кубке, протянутом победителю. Этот человек, думал Ботвид, не стоял на коленях с мольбою, которая оставалась неуслышанной, он шел, и требовал, и получал, нет, брал и потому получал!
Опустились сумерки, и песня умолкла. Джакомо опять взялся за весла, и лодка повернула к другому берегу бухты. Девушка встала, хотела перехватить весла, но Джакомо обнял ее стан, поцеловал, усадил снова, и лодка, быстро скользнув за мыс, исчезла из виду.
Ботвид встревожился, но и теперь не испытывал зависти к счастью другого. Сидел, стараясь проникнуть взглядом сквозь темно-зеленую завесу ольшаника на том берегу, укрывшую обоих беглецов. Он думал о своей юности, о своих постах, о своих отречениях. Слышал вчерашние слова девушки, такие насмешливые: «Ах, поздно, как поздно встаете же вы, молодые!» Да, он проспал свою юность. А что получил взамен? Лицо словно у утопленника, волосы до того редкие, что череп просвечивает, а тело — сущий скелет. И что же, небеса больше благоволят ему за это? Пречистая Дева вняла его молитвам? Нет, однако этому крещеному язычнику, который не молился и крестом себя не осенял, она, вероятно, даровала все, в чем ему, Ботвиду, было отказано.
Он ощущал потребность в радости и веселье, мысль о молитвах и постах внушала ему отвращение; все, что еще несколько часов назад было свято, казалось теперь попросту скучным; вавилонская башня высотою до неба, которую строила его фантазия, рассыпалась, камень за камнем, и он начал думать, что Господу неугодны лестницы, ведущие прочь от земли. Стало быть, оставалось лишь покорно пребывать во прахе, а не хитрить самонадеянно, выманивая себе хоть малую толику в счет вечных сокровищ, ожидающих по завершении этой земной жизни.
Ботвид погрузился в приятные грезы, вызванные отчасти непривычными яствами и добрым пивом, отчасти же — ядреным вешним воздухом и дивным вечером. В бухте еще кричала какая-то утка, в лесу урчал козодой, да трещал в поле коростель-дергач. Легкая дымка плыла над озером, быстро смеркалось; в глазах усталого тоже стемнело, и он, сидя в глубокой оконной нише, задремал.
Проснулся он оттого, что Джакомо тронул его за плечо. К тому времени уже миновала полночь.
Они улеглись в постель, но Ботвид, успевший отдохнуть, был совершенно бодр, ему хотелось поговорить.
— Чему ты веришь по-настоящему, Джакомо? — начал он.
— Собственным глазам и ушам! Да и тем не всегда, в особенности когда спать хочу, — отвечал Джакомо, зевая.
— А в незримое и неслышимое не веришь?
— Нет, на это я права не имею.
— Стало быть, ты не веришь, что небесное может открыться нам здесь, на земле?
— Господи, верю, конечно! Знаю ведь, оно уже открывалось и открывается ежедневно и ежечасно.
— И тебе открывалось? Где? Когда?
— Во всем, что видит мой глаз и слышит ухо! Ты разве не веришь, что Господь создал мир? Ну, то-то же! Он избрал мир, дабы через него открываться нашему глазу и уху.
— Но мир греховен и порочен!
— Неправда это, — сказал Джакомо и отвернулся к стене.
— Значит, не греховен? А как же наши дурные помыслы и желания?
— Кто сказал, что они дурные?
— Святые Божии люди так говорят!
— Врут они! И святых нынче нету!
— Эк куда хватил! Святых нету! Ну а такие, как святой Августин, назову хотя бы его одного…
— Да-а, вот уж святой так святой, право слово! Он и крал, и лгал, и поведением неприличным отличался, по крайней мере, так он сам говорит в своей «Исповеди».
— И ты будешь писать Мадонну?
— Да, буду! Она уж открылась мне! Что есть Мадонна? Невеста плотничьего подмастерья, узнающая, что она в тягости! И выглядит она совершенно определенным образом. Но чтобы представить это красиво, надобно увидеть, ибо красота есть правдивость!
— Вон как ты рассуждаешь! Красота есть высочайшее, так мы полагаем, высочайшее, что открывается лишь немногим избранникам Божиим!
— Чепуха! Поглядеть на тебя — ну вылитый избранник! Ты слыхал про величайшего художника Италии, про Рафаэля, который умер несколько лет назад? Он писал своих возлюбленных и называл их Мадоннами, а теперь они висят в церквах, и люди им поклоняются. Можно ли желать большего? Рафаэль любил их за то, что они прекрасны, стало быть, в прекрасном являет себя Господь! Вот увидишь, потомки будут поклоняться и Рафаэлю, но за те качества, каких у него не было, а не за те, какими он обладал.
— Так ведь это язычество!
— Все — язычество! Поклонение человеку старо как мир! Вы думаете, жизнь идет вперед? Нет, всего лишь по кругу! И вот что я тебе скажу: в восхищении Божиим твореньем куда меньше язычества, чем в отвержении оного! Ты когда-нибудь видел нагую женщину?
— Господи Иисусе Христе, ты что говоришь?
— Погоди, то ли еще будет! Старина Христос вновь мало-помалу отступает перед Аполлоном, восстающим из руин разрушенных храмов. В умах народа проистекает работа, о которой ты знать не знаешь!
— Так, может, и Один с Тором восстанут? Ведь это боги наших предков.
— Нет, этим восставать незачем, они были безобразны. Зевс был богом, Один же — идолом, божком. Чувствуешь разницу?
— Конечно.
— Ладно, допустим… Видел я твоего ангела Гавриила. Ты хотел пересоздать дело Создателя! Ты читал Деяния апостолов? Читал про волхва[6], желавшего создать человека из своей головы? Знаешь, что содеял с ним Господь?! Сам я в это не верю, но ты-то веришь. Господь поразил его молнией… или еще чем.
— То, что ты говоришь, звучит как правда, но я чувствую, это ложь! Бог создал мир прекрасным, да дьявол вмешался, и с грехом пришло безобразное.
— Доброй ночи тебе, старый греховодник, — сказал Джакомо, натягивая на голову одеяло. — Приятных снов.
— Доброй ночи! — сказал Ботвид. — Защити нас Пресвятая Дева!
Ненадолго оба затихли. Потом Джакомо приподнялся в кровати и сказал:
— Тебя когда-нибудь любили, Ботвид?
— Нет, — отвечал тот, — никто меня не любил.
— А сам ты любил?
— Нет! По-моему, земная любовь — низкое чувство, роднящее нас с животными.
— Нас многое роднит с животными, и все это мы получили от Бога, Ботвид. Доброй тебе ночи!
— Доброй ночи!
* * *
Настоятель и духовник основательно обсудили происшествие в часовне и поначалу хотели отослать Джакомо восвояси, но не дерзнули, потому что рекомендовал его сам король, а с королем ссориться опасно, тем паче теперь, когда ходят тревожные слухи о близкой церковной редукции[7], впрочем, Джакомо, наверное, сумеет все-таки написать порядочную картину, при всем своем безбожии, ведь его собратья-художники в большинстве люди безбожные. Стало быть, Джакомо остался, однако на условиях, которые определил сам, а именно: работать он будет в одном из покоев замка, столоваться же у привратника. Против последнего условия монахи не возражали, но отпирать старинные покои никак не желали: там, поди, полно всякой мерзости, что осталась с давних времен. У Джакомо это до невозможности возбуждало любопытство, и он не успокоился, пока не получил ключи от упомянутых покоев. И в одно прекрасное утро они с Ботвидом подошли к окованной железом двери на третьем этаже, которая вела в таинственные помещения.