Кальман Миксат - Черный город
Несчастный муж впал в отчаяние. Он рыдал, рвал на себе одежду и бросался на людей, словно дикий зверь. О его неприличном поведении во время похорон вспоминали и много лет спустя. Когда его преподобие пастор Шамуэль Падолинци появился в доме, чтобы отпеть усопшую, Гёргей пришел в ярость.
— Кто этот человек? — словно очнувшись, вдруг вскричал он. — Что ему здесь нужно? Не дам унести Каролину. Нет! Нет! Убирайтесь вон!
— Шурин, ради бога! Ты в своем уме?! — уговаривал его Дарваш. — Не совестно тебе обращаться так со слугой господним?
— Как? Ты, значит, слуга божий! Очень кстати! У меня как раз есть кое-какие счеты с твоим хозяином! Не выпускать его! — ревел Гёргей в горячке. — Его-то мне и нужно! Коль не могу я добраться до того, кто отнял мою дорогую жену, так хоть слугу его поймаю! Вот как, беспощадный бог! — угрожающе потрясал руками Гёргей. — Значит, это твой слуга? Хорошо! Эй, гайдуки,[9] Престон, Слимачка, всыпьте ему двадцать четыре горячих!
Собравшиеся на похороны люди пришли в ужас. От таких кощунственных слов у них волосы встали дыбом, а священник, смиренно обрати взор к небу, промолвил:
— Прости, господи, его, грешного. Это душа его больная вопиет!
Родственники были очень смущены, но им так и не удалось утихомирить Гёргея, и, чтобы хоть как-то довести погребальный обряд до конца, они схватили бедного Пала и заперли его в погреб. Трое здоровяков-мужчин — Янош Гёргей, Криштоф Екельфалуши и Давид Хоранский — едва могли справиться с ним. Так и похоронили красавицу Каролину в отсутствие мужа.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Милость провидения проявляется иногда в самых малых делах. Вот и тут оно устроило так, что почти одновременно с Каролиной у Марии Яноки, жены Яноша Гёргея, тоже родилась дочка: малютку нарекли Борбалой, и было ей ко времени рождения Розалии шесть недель.
Добрая женщина решила, что, поскольку у нее много молока, она возьмет осиротевшую малютку к себе и вскормит ее грудью. Не оставлять же бедную сиротку на служанок! Тогдашние баре были еще несведущими людьми и полагали, что белое молоко кормилицы-крестьянки, всосанное господским ребенком, не может обернуться голубой дворянской кровью. Поэтому сразу же, как только Пал Гёргей пришел в себя и с ним можно было говорить, брат Янош и невестка уговорили его отдать дочку им, и вскоре крошку Розалию увезли в замок Топорц.
Пал Гёргей все горевал по жене, несколько недель почти не приходил в себя и даже ни разу не навестил дочурку, хотя экономка тетушка Марьяк беспрестанно стращала его, что девочке, может быть, не хватает молока. И вдруг из Топорца пришло печальное известие: маленькая дочка Яноша, Борбала, умерла. Слабое, позднее дитя-"последыш". (Ведь у Яноша к этому времени были уже и совсем взрослые дети!) Мать Борбалы — Мария Яноки не очень убивалась по маленькой покойнице. Когда младенец умирает вскоре после рождения, он еще не человек, — чужое, малознакомое существо. Ушло, и будто его и не было вовсе. И топорецкие Гёргей мало горевали по Борбале; стояла зима, все дороги замело, даже на похороны, почитай, никто из родичей не приехал. В глубоком трауре, но без особых почестей родители проводили крошечную Борбалу в ее последний путь — к фамильному склепу Гёргеев. Казалось, не произошло ничего особенного. Но вот когда на троицу Пал Гёргей наведался в Топорц (удивительно, что в ту пору его девочка уже могла смеяться!), ему показалось странным многое. Так, например, он тщетно пытался отыскать в личике своей дочурки хоть одну-единственную черточку сходства с Каролиной, а ведь он иногда часами разглядывал, изучал его. Дитя было очень красивое, очень милое и все же не походило на мать! Ох, совсем не походило! Порою глаза девочки напоминали взгляд горной серны, отличавший Каролину, но сходство, словно огонек, вспыхивало и тут же гасло… Да, может быть, вообще оно было лишь плодом воображения отца?
Девочка росла толстушкой и напоминала херувимчиков, которых богомазы малюют на потолках католических храмов; с ее губ не сходила улыбка, а при виде своего дядюшки, Яноша Гёргея, малютка принималась радостно махать ручонками, будто ангелочек крылышками, и просилась к нему на руки. Но когда невестка посадила девочку на руки к родному отцу, Рози испугалась, расплакалась. Где же тут, отращивается, "голос крови"? Палом Гёргеем овладело странное беспокойство, он даже не мог дать ему названия. В голове зашумело, мысли закружились, (завертелись, будто стаи воронья в мглистом небе. Сурово хмурились его брови, когда он видел, как Янош берет плачущего ребенка из колыбели и ласкает его, играет с ним, пока личико девочки не озарится улыбкой. Как не стыдно седовласому Яношу баюкать младенца на глазах у судейских стрекулистов, которые наверняка посмеиваются за его спиной: "Смотрите, совсем с ума спятил вице-губернатор, — на старости лет в няньки записался".
"Да хоть бы свое, родное дитя нянчил!" — продолжал рассуждать за «стрекулистов» Пал Гёргей. Но на самом деле это были собственные его мысли, назойливые, как мухи.
Почему Янош так сильно любит ребенка? Естественно ли это? Чужого ребенка! И кто? Серьезный человек, вице-губернатор? (В те годы Янош еще был сепешским вице-губернатором.) И невестка тоже — прямо-таки боготворит девочку. А про свою собственную, умершую дочку никогда и слова не обронит! Умерла, нету — только и всего! Пал Гёргей раз-другой заводил о ней разговор, но не заметил и тени печали у родителей покойной Борбалы. Значит, они горюют по ней не больше, чем по какой-нибудь канарейке. Янош даже сказал, что, если младенец не коснулся ножками земли, значит, он еще и не жил, не спускалась его душенька с неба на землю, — как, например, их Борбала, умершая еще в пеленках. И совсем другое дело, когда дитя уже умеет сидеть. Это уже барышня. "Правда ведь, наша маленькая маковка? Ты ведь уже барышня! А ну, улыбнись же и папочке своему!"
Но Розика не хотела улыбаться отцу, а упрямо тянула ручонки к дяде Яношу. Да оно и понятно: Пал Гёргей именно в это время превращался в «дикаря» — лицо у него стало темное, мрачное, бороденка нечесана, на глаза нависли космы волос. Не то что ребенок, а и взрослый испугался бы при виде его. Сын Яноша, семинарист из Кешмарка — хорошенький десятилетний Дюри, в это время тоже приехал погостить домой. Дядя Пал тотчас же подумал: "Вот у кого я кое-что могу разузнать!" И начал исподтишка расспрашивать мальчика:
— Значит, у вас, школяров, и на троицу каникулы? И когда вы только учитесь? Вижу, ты такой же прилежный ученик, как Пишта Шваби. Тот отпрашивается из школы всякий раз, когда дома его матушка гуся режет.
— Ну уж нет, дядя Пали! Я такой ученик, что ни о чем никого не люблю просить. Даже на каникулы домой не прошусь.
— О, я вижу, ты настоящий Гёргей! Ну, а кем ты собираешься стать?
— Солдатом! — гордо отвечал юный Гёргей.
— Но ведь солдат должен уметь подчиняться, братец!
— Вот и хорошо. Подчиняться я умею. А просить — нет Домой я приезжаю только по разрешению.
— Ну и сколько же раз ты в этом году бывал дома?
— На рождество, на пасху. И вот сейчас, на троицу.
— А когда твоя сестричка умерла?
— Тогда не был.
— Почему же?
— Не знал.
— Как? Тебе даже не написали?
— Нет.
— Так от кого те ты узнал?
— Отец сказал, но только позднее, когда приезжал в Кешмарк проведать меня!
— Очень горевал отец? Грустное было у него лицо?
— Может быть.
— Как так? Разве ты не видел?
— Я ему в лицо не заглядывал.
— А тебе очень было жаль сестричку?
Дюри задумался. Мальчика воспитывали строго и приучали никогда не лгать.
— Не знал я ее, — решительно сказал он наконец.
— Но ведь ты же видел ее на рождество?
— Видел, да только…
— Ну вот, выходит, ты все же знаешь, какая она была из себя? Ну, постарайся вспомнить! — понуждал мальчика Пал Гёргей.
— А никакая.
— Ну, что ты говоришь! — прикрикнул на него дядя.
— Да ведь, дядя Пал, маленькие ребятишки — это вам не котята. Котят, тех по масти можно отличать друг от друга: один пестрый, другой черный, третий дымчатый. И девчонок я тоже только по цвету юбочек различаю.
— Какой же ты, право, осел, братец! Уж не хочешь ли ты сказать, что Борбала походила на Розалию? Но если так, откуда же твоя матушка знала, какая девочка — ее собственная?
— Ей-то легко! Она-то знала, какого цвета бант пришила каждой на чепчик.
Разумеется, Пала Гёргея совсем не удовлетворили наивные речи мальчика — только растревожили душу. На третий день Гёргей, поцеловав девочку, сладко спавшую в колыбельке и простившись с братом и невесткой, отправился на четверике серых лошадей в Гёргё. Однако всю дорогу у него из головы не выходила мысль об удивительной нежности и доброте, с которой относились к нему родственники: как они старались развлекать его веселыми разговорами, как избегали всего, что могло хоть на миг разбередить его душевную рану. Но от всех этих дум в его сердце возникло болезненное подозрение, которое, вероятно, уже давно назревало, а теперь вдруг прорвалось. Что, если Розалия на самом деле — Борбала, а настоящей Розалии уже нет в живых?