Марк Твен - Приключения Гекльберри Финна
– Вот что, – говорю я, – по-моему, все они просто ослы, если не оставят этот дворец себе, вместо того чтобы валять дурака и упускать такой случай. Мало того: будь я дух, я бы этого, с лампой, послал к чёрту. Стану я отрываться от дела и лететь к нему из-за того, что он там потрёт какую-то дрянь!
– Придумал тоже, Гек Финн! Да ведь ты должен явиться, когда он потрёт лампу, хочешь ты этого или нет.
– Что? Это если я буду ростом с дерево и толщиной с церковь? Ну ладно уж, я к нему явлюсь; только ручаюсь чем хочешь – я его загоню на самое высокое дерево, какое найдётся в тех местах.
– А ну тебя, Гек Финн, что толку с тобой разговаривать! Ты уж, кажется, совсем ничего не понимаешь – будто круглый дурак.
Дня два или три я всё думал об этом, а потом решил сам посмотреть, есть тут хоть сколько-нибудь правды или нет. Взял старую жестяную лампу и железное кольцо, пошёл в лес и тёр и тёр, пока не вспотел, как индеец. Думаю себе: выстрою дворец и продам; только ничего не вышло – никакие духи не явились. Так что, по-моему, всю эту чепуху Том Сойер выдумал, как всегда выдумывает. Он-то, кажется, поверил и в арабов и в слонов, ну а я – дело другое: по всему было видать, что это воскресная школа.
Глава IV
Ну так вот, прошло месяца три или четыре, и зима уж давно наступила. Я почти что каждый день ходил в школу, научился складывать слова, читать и писать немножко и выучил таблицу умножения наизусть до шестью семь – тридцать пять, а дальше, я так думаю, мне нипочём не одолеть, хоть до ста лет учись. Да и вообще я математику не очень люблю.
Сперва я эту самую школу терпеть не мог, а потом ничего, стал привыкать понемножку. Когда мне, бывало, уж очень надоест, я удеру с уроков, а на следующий день учитель меня выпорет; это шло мне на пользу и здорово подбадривало. Чем дольше я ходил в школу, тем мне становилось легче. И ко всем порядкам у вдовы я тоже мало-помалу привык – как-то притерделся. Всего тяжелей было приучаться жить в доме и спать на кровати; только до наступления холодов я всё-таки иной раз удирал на волю и спал в лесу, и это было вроде отдыха. Старое житьё мне было больше по вкусу, но и к новому я тоже стал привыкать, оно мне начало даже нравиться. Вдова говорила, что я исправляюсь понемножку и веду себя не так уж плохо. Говорила, что ей за меня краснеть не приходится.
Как-то утром меня угораздило опрокинуть за завтраком солонку. Я поскорей схватил щепотку соли, чтобы перекинуть её через левое плечо и отвести беду, но тут мисс Уотсон подоспела некстати и остановила меня. Говорит: «Убери руки, Гекльберри! Вечно ты насоришь кругом!» Вдова за меня заступилась, только поздно, беду всё равно уже нельзя было отвести, это я отлично знал. Я вышел из дому, чувствуя себя очень неважно, и всё ломал голову, где эта беда надо мной стрясётся и какая она будет. В некоторых случаях можно отвести беду, только это был не такой случай, так что я и не пробовал ничего делать, а просто шатался по городу в самом унылом настроении и ждал беды.
Я вышел в сад и перебрался по ступенькам через высокий деревянный забор. На земле было с дюйм только что выпавшего снега, и я увидел на снегу следы: кто-то шёл от каменоломни, потоптался немного около забора, потом пошёл дальше. Странно было, что он не завернул в сад, простояв столько времени у забора. Я не мог понять, в чём дело. Что-то уж очень чудно… Я хотел было пойти по следам, но сперва нагнулся, чтобы разглядеть их. Сначала я ничего особенного не замечал, а потом заметил: на левом каблуке был набит крест из больших гвоздей, чтобы отводить нечистую силу. В одну минуту я кубарем скатился с горы. Время от времени я оглядывался, но никого не было видно. Я побежал к судье Тэтчеру. Он сказал:
– Ну, милый, ты совсем запыхался. Ведь ты пришёл за процентами?
– Нет, сэр, – говорю я. – А разве для меня что-нибудь есть?
– Да, вчера вечером я получил за полгода больше ста пятидесяти долларов. Целый капитал для тебя. Я лучше положу их вместе с остальными шестью тысячами, а не то ты истратишь их, если возьмёшь.
– Нет, сэр, – говорю, – я не хочу их тратить. Мне их совсем не надо – ни шести тысяч, ничего. Я хочу, чтобы вы их взяли себе – и шесть тысяч, и всё остальное.
Он, как видно, удивился и не мог понять, в чём дело, потому что спросил:
– Как? Что ты этим хочешь сказать?
– Я говорю: не спрашивайте меня ни о чём, пожалуйста. Возьмите лучше мои деньги… Ведь возьмёте?
Он говорит:
– Право, не знаю, что тебе сказать… А что случилось?
– Пожалуйста, возьмите их, – говорю я, – и не спрашивайте меня – тогда мне не придётся врать.
Судья задумался, а потом говорит:
– О-о! Кажется, понимаю. Ты хочешь уступить мне свой капитал, а не подарить. Вот это правильно.
Потом написал что-то на бумажке, перечёл про себя и говорит:
– Вот видишь, тут сказано: «За вознаграждение». Это значит, что я приобрёл у тебя твой капитал и заплатил за это. Вот тебе доллар. Распишись теперь.
Я расписался и ушёл.
У Джима, негра мисс Уотсон, был большой волосяной шар величиной с кулак; он его вынул из бычьего сычуга и теперь гадал на нём. Джим говорил, что в шаре будто бы сидит дух и этот дух всё знает. Вот я и пошёл вечером к Джиму и рассказал ему, что отец опять здесь, я видел его следы на снегу. Мне надо было знать, что он собирается делать и останется здесь или нет. Джим достал шар, что-то пошептал над ним, а потом подбросил и уронил на пол. Шар упал, как камень, и откатился не дальше чем на дюйм. Джим попробовал ещё раз и ещё раз; получалось всё то же самое. Джим стал на колени, приложил ухо к шару и прислушался. Но толку всё равно никакого не было; Джим сказал, что шар не хочет говорить. Бывает иногда, что без денег шар нипочём не станет говорить. У меня нашлась старая фальшивая монета в четверть доллара, которая никуда не годилась, потому что медь просвечивала сквозь серебро; но даже и без этого её нельзя было сбыть с рук – такая она сделалась скользкая, точно сальная на ощупь: сразу видать, в чём дело. (Я решил лучше не говорить про доллар, который мне дал судья.) Я сказал, что монета плохая, но, может, шар её возьмёт, не всё ли ему равно. Джим понюхал её, покусал, потёр и обещал сделать так, что шар примет её за настоящую. Надо разрезать сырую картофелину пополам, положить в неё монету на всю ночь, а наутро меди уже не будет заметно и на ощупь она не будет скользкая, так что её и в городе кто угодно возьмёт с удовольствием, а не то что волосяной шар. А ведь я и раньше знал, что картофель помогает в таких случаях, только позабыл про это.
Джим сунул монету под шар и лёг и опять прислушался. На этот раз всё оказалось в порядке. Он сказал, что теперь шар мне всю судьбу предскажет, если я захочу. «Валяй», – говорю. Вот шар и стал нашёптывать Джиму, а Джим пересказывал мне. Он сказал:
– Ваш папаша сам ещё не знает, что ему делать. То думает, что уйдёт, а другой раз думает, что останется. Всего лучше ни о чём не беспокоиться, пускай старик сам решит, как ему быть. Около него два ангела. Один весь белый, так и светится а другой – весь чёрный. Белый его поучит-поучит добру, а потом прилетит чёрный и всё дело испортит. Пока ещё нельзя сказать который одолеет в конце концов. У вас в жизни будет много горя, ну и радости тоже порядочно. Иной раз и биты будете, будете болеть, но всё обойдётся в конце концов. В вашей жизни вам встретятся две женщины. Одна блондинка, а другая брюнетка. Одна богатая, а другая бедная. Вы сперва женитесь на бедной, а потом и на богатой. Держитесь как можно дальше от воды, чтобы чего-нибудь не случилось, потому вам на роду написано, что вы кончите жизнь на виселице.
Когда я вечером зажёг свечку и вошёл к себе в комнату, оказалось, что там сидит мой родитель собственной персоной!
Глава V
Я затворил за собой дверь. Потом повернулся, смотрю – вот он, папаша! Я его всегда боялся – уж очень здорово он меня драл. Мне показалось, будто я и теперь испугался, а потом я понял, что ошибся, то есть сперва-то, конечно, встряска была порядочная, у меня даже дух захватило – так он неожиданно появился, только я сразу же опомнился и увидел, что вовсе не боюсь, даже и говорить не о чем.
Отцу было лет около пятидесяти, и на вид не меньше того. Волосы у него длинные, нечёсаные и грязные, висят космами, и только глаза светятся сквозь них, словно сквозь кусты. Волосы чёрные, совсем без седины, и длинные свалявшиеся баки, тоже чёрные. В лице, хоть его почти не видно из-за волос, нет ни кровинки – оно совсем бледное; но не такое бледное, как у других людей, а такое, что смотреть страшно и противно, – как рыбье брюхо или как лягва. А одежда – сплошная рвань, глядеть не на что. Одну ногу он задрал на колено; сапог на этой ноге лопнул, оттуда торчали два пальца, и он ими пошевеливал время от времени. Шляпа валялась тут же на полу – старая, чёрная, с широкими полями и провалившимся внутрь верхом, точно кастрюлька с крышкой.
Я стоял и глядел на него, а он глядел на меня, слегка покачиваясь на стуле. Свечу я поставил на пол. Я заметил, что окно открыто: значит, он забрался сначала на сарай, а оттуда в комнату. Он осмотрел меня с головы до пяток, потом говорит: