Джером Сэлинджер - Дорогой Эсм с любовью — и всякой мерзостью
Не прошло и минуты, как Эсме появилась снова, таща Чарлза за рукав курточки.
— Чарлз хочет поцеловать вас на прощание, — объявила она.
Я сразу же поставил чашку и сказал, что это очень мило, но вполне ли она уверена?
— Вполне, — ответила Эсме несколько мрачно. Она выпустила рукав Чарлза и весьма энергично толкнула его в мою сторону. Он подошел, бледный как мел, и влепил мне звучный мокрый поцелуй чуть пониже правого уха. Пройдя через это тяжкое испытание, он направился было прямиком к двери и к иной жизни, где обходятся без таких сантиментов, но я поймал его за хлястик и, крепко за него ухватившись, спросил:
— А что говорит одна стенка другой стенке?
Лицо его засветилось.
— Встретимся на углу! — выкрикнул он и опрометью бросился за дверь — видимо в диком возбуждении.
Эсме стояла в прежней позе, переплетя ноги.
— А вы вполне уверены, что не забудете написать для меня рассказ? — спросила она. — Не обязательно, чтобы он был специально для меня. Пусть даже…
Я сказал, что не забуду ни в коем случае — это совершенно исключено. Что я никогда еще не писал рассказа специально для кого-нибудь, но что сейчас, пожалуй, самое время этим заняться.
Она кивнула.
— Пусть он будет чрезвычайно трогательный и мерзостный, — попросила она. — Вы вообще-то имеете достаточное представление о мерзости?
Я сказал, что не так чтобы очень, но, в общем, мне приходится все время с ней сталкиваться — в той или иной форме, — и я приложу все усилия, чтобы рассказ соответствовал ее инструкциям. Мы пожали друг другу руки.
— Жаль, что нам не довелось встретиться при обстоятельствах не столь удручающих, правда?
Я сказал, что, конечно, жаль, еще как.
— До свидания, — сказала Эсме. — Надеюсь, вы вернетесь с войны, сохранив способность функционировать нормально.
Я поблагодарил ее и сказал еще несколько слов, а потом стал смотреть, как она выходит из кафе. Она шла медленно, задумчиво, проверяя на ходу, высохли ли кончики волос.
А вот мерзостная — или даже трогательная — часть этого рассказа. Место действия меняется. Меняются и действующие лица. Я по-прежнему остаюсь в их числе, но по причинам, которые открыть не волен, я замаскировался, притом так хитроумно, что даже самому догадливому читателю меня не распознать.
Это было в Гауфурте, в Баварии, примерно в половине одиннадцатого вечера, через несколько недель после Дня победы над Германией. Штаб-сержант Икс сидел в своей комнате, на втором этаже частного дома, куда он вместе с девятью другими американскими военнослужащими был назначен на постой еще до прекращения боевых действий. Примостившись на складном деревянном стуле у захламленного письменного столика, он держал перед собой раскрытый роман в бумажной обложке и пытался читать, но дело не ладилось. Впрочем, неладно было с ним самим, а не с романом. Правда, книги, ежемесячно приходившие из Отдела специального обслуживания, прежде всего попадали в руки солдатам с нижнего этажа, но на долю Икса обычно доставались книжки, которые он, видимо, выбрал бы и сам. Однако этот молодой человек был один из тех, кто, пройдя через войну, не сохранил способности «функционировать нормально», и потому он больше часа перечитывал по три раза каждый абзац, а теперь стал проделывать то же самое с каждой фразой. Внезапно он захлопнул книгу, даже не заложив страницу. На мгновение заслонил глаза рукой от резкого, слепящего, холодного света голой электрической лампы, висевшей над столом.
Затем вынул сигарету из лежащей на столе пачки и с трудом закурил ее — пальцы его тряслись, то и дело легонько стукаясь друг о друга. Сев чуть поглубже, он затянулся, совершенно не чувствуя вкуса дыма. Уже много недель он дымил беспрерывно, закуривая одну сигарету от другой. Десны его кровоточили, стоило прикоснуться к ним кончиком языка, и он без конца повторял этот опыт: это уже превратилось в своего рода игру, и он иногда занимался ею часами. Так сидел он минуту-другую — курил и проделывал тот же опыт. Потом внезапно и, как всегда, неожиданно его охватило привычное чувство — будто в голове у него спуталось, она потеряла устойчивость и мотается из стороны в сторону, как незакрепленный чемодан на багажной полке. Он сразу прибег к тому средству, которое уже много недель помогало ему водворить мир на место, — стиснул виски ладонями и с силой сжимал их несколько секунд. Он оброс, волосы у него были грязные. Он мыл их раза три-четыре в госпитале, во Франкфурте-на-Майне, где пролежал две недели, но на обратном пути в Гауфурт за время длинной поездки в пропыленном джипе они загрязнились снова. Капрал Зет, забравший его из госпиталя, по-прежнему гонял на своем джипе на фронтовой лад — опустив ветровое стекло на капот, а идут военные действия или нет — дело десятое. В Германию были переброшены тысячи новобранцев, и, разъезжая на своем джипе по-фронтовому, с опущенным ветровым стеклом, капрал Зет желал показать, что он-то не из таковских, он не какой-нибудь там дерьмовый новичок на европейском театре военных действий.
Перестав наконец сжимать виски, Икс долго смотрел на письменный стол, где горкой лежало десятка два нераспечатанных писем и штук шесть нераскрытых посылок — все на его имя. Протянув руку над этой свалкой, он достал прислоненный к стене томик. То была книга Геббельса. Принадлежала она тридцативосьмилетней незамужней дочери хозяев дома, живших здесь всего несколько недель тому назад. Эта женщина занимала какую-то маленькую должность в нацистской партии, достаточно, впрочем, высокую, чтобы оказаться в числе тех, кто по приказу американского командования автоматически подлежал аресту. Икс сам ее арестовал. И вот сегодня, вернувшись из госпиталя, он уже третий раз открывал эту книгу и перечитывал краткую надпись на форзаце. Мелким, безнадежно искренним почерком, чернилами было написано по-немецки пять слов: «Боже милостивый, жизнь — это ад». Больше там ничего не было — никаких пояснений. На пустой странице, в болезненной тишине комнаты слова эти обретали весомость неоспоримого обвинения, некой классической его формулы. Икс вглядывался в них несколько минут, стараясь не поддаваться, а это было очень трудно. Затем взял огрызок карандаша и с жаром, какого за все эти месяцы не вкладывал нив одно дело, приписал внизу по-английски: «Отцы и учителя, мыслю: „Что есть ад?“ Рассуждаю так: „Страдание о том, что нельзя уже более любить“». Он начал выводить под этими словами имя автора — Достоевского, — но вдруг увидел — и страх волной пробежал по всему его телу, — что разобрать то, что он написал, почти невозможно. Тогда он захлопнул книгу.
Потом схватил со стола первое, что попалось под руку, — это было письмо от его старшего брата из Олбани. Оно лежало на столе еще до того, как он попал в госпиталь. Икс вскрыл конверт и вяло приготовился прочесть все письмо целиком, но прочитал лишь верхний кусок первой страницы. Он остановился после слов: «… раз проклятущая война уже кончилась и теперь у тебя, наверно, времени вагон — так как насчет того, чтобы прислать ребятишкам парочку штыков или свастик…» Икс разорвал письмо и взглянул в корзину на его обрывки. Только тут он обнаружил, что в письмо был вложен любительский снимок, которого он не заметил раньше. Еще и сейчас можно было разглядеть чьи-то ноги, стоящие на какой-то лужайке.
Он положил руки на стол и опустил на них голову. Болело все, с головы до ног, и казалось, все зоны боли связаны между собой. Совсем как лампочки на рождественской елке: соединенные общим проводом, они выходят из строя все разом, стоит испортиться одной.
Дверь с шумом распахнулась, хотя никто не постучал. Икс поднял голову, повернул ее и увидел капрала Зет, стоящего в дверях. Капрал Зет был его напарником по джипу и постоянным во всех его пяти операциях, с первого дня высадки на континент. Он жил внизу, а наверх, к Иксу, обычно поднимался затем, чтобы выложить дошедшие до него слухи или повозмущаться. Это был здоровенный, фотогеничного вида детина лет двадцати четырех. Во время войны его сфотографировали в Хюртгенвальде для одного из американских журналов; он позировал с величайшей охотой и в каждой руке держал по индейке, присланной ко Дню благодарения.
— Что, письмишко пишешь? — обратился он к Иксу. — Ну и темнотища тут, черт подери! — Входя в помещение, Зет обычно предпочитал, чтобы был включен верхний свет.
Икс повернулся к нему и предложил войти — только осторожнее, чтобы не наступить на собаку.
— На что?
— На Элвина. Он у тебя прямо под ногами, Клей. Зажег бы ты свет, к чертям, что ли!
Клей нащупал выключатель, щелкнул им, потом прошел через маленькую комнатушку — размером с каморку для прислуги — и сел на край постели, лицом к Иксу. С его тщательно причесанных кирпично-рыжих волос еще стекали капли — он не пожалел воды, чтобы хорошенько прилизать свою шевелюру. Из правого нагрудного кармана серовато-зеленой гимнастерки привычно торчал гребешок с зажимом, как у авторучки. Над левым карманом красовался боевой значок пехотинца (хотя фактически носить его было ему не положено), орденская ленточка за участие в операциях на европейском фронте с пятью бронзовыми звездочками на ней (вместо одной серебряной, заменявшей пять бронзовых) и ленточка за службу в армии до Пирл-Харбора.