Стефан Цвейг - Легенда одной жизни
Клопфер.
Простите, я вас прерву… Позвольте мне лучше задавать вам вопросы… Тогда все будет нагляднее. Итак, Фридрих об этом ничего не знал… Остановимся на Фридрихе… Знал ли Карл Франк что-нибудь из сочинений сына?
Бюрштейн.
Но ведь Фридриху было всего лишь тринадцать лет, когда…
Клопфер.
Конечно… да, да… Конечно… Но сколько же времени Фридрих пишет?..
Бюрштейн.
Этого мы, собственно говоря, сами не знаем… Мы только замечали в нем страстный интерес к произведениям отца с тех пор, как того не стало… Он знает в них всякую строку наизусть, все подробности их возникновения… Мы давно уже подозревали, что он пишет сам… Но ни одной строки он нам не показывал… сжигал все написанное… Я часто просил его дать нам свои опыты, хотя бы в запечатанном конверте, для семейного архива… Но мне его ни разу не удалось уговорить. У него странный, почти болезненный страх перед гласностью… даже перед самыми близкими друзьями… Еще три месяца тому назад я не знал ни одной его строчки…
Клопфер.
Очень интересно… Очень интересно… А на этот раз?
Бюрштейн.
Эту поэму, насколько мне известно, Фридрих закончил уже больше года тому назад, но не переставал над нею работать. Это — первая вещь, которую он показал мне, и то лишь для того, чтобы спросить, не нахожу ли я в ней сходства с «Эндимионом». У него, надо сказать, наблюдается почти болезненный страх перед сходством с произведениями отца. В этом, думаю я, и кроется главная причина его скрытности. Он очень боится прослыть всего лишь подражателем того, кому так страстно поклоняется. Чуть ли не насчет пятидесяти стихов спрашивал он меня, не напоминают ли они того или иного, — вы этого, пожалуйста, не записывайте: я говорю вам это только так. И затем, я хотел бы вас по этому поводу просить и обратить ваше внимание вот на что: Фридриху было бы не очень-то приятно, если бы в рецензиях указывалось на его духовное родство с отцом. Напротив, ничем нельзя было бы лишить его в большей мере мужества и огорчить…
Клопфер.
Понимаю… Стало быть, надо подчеркнуть своеобразие, поражающую самостоятельность… Охотно… охотно. Не упоминать, стало быть, о традиции, хотя фрау Леонора обычно придает ей такое большое значение…
Бюрштейн.
О традиции?.. Разве что в отношении духовном, к стремлении к этическому содержанию… но не в частностях… не в самом произведении… Мне кажется, вы доставите ему удовольствие, если не коснетесь этого.
Клопфер.
Конечно… конечно… А остальные произведения… драма… эпос?..
Бюрштейн.
На этот счет я и сам знаю очень мало, а помимо того, он рассердился бы, если бы узнал, что я с вами об этом говорил… Пожалуйста, осторожнее… Фридрих, как раз, идет сюда… Ни на что не намекайте.
ЧЕТВЕРТОЕ ЯВЛЕНИЕ.
Фридрих входит в дверь слева. Он осматривается, словно ищет кого-то и вначале не замечает Клопфера и Бюрштейна, которые беседовали в нише перед столом, стоя почти рядом. Ему двадцать четыре года. Ело беспокойное, с резкими чертами лицо сильно напоминает бюст и портреты отца. В нем чувствуются вспыльчивость и неуверенность, которую он преодолевает только в минуты сильного возбуждения. Разговаривая, он редко глядит собеседнику в глаза и становится неловким и нервным, лишь только видит, что за ним наблюдают или сосредоточивают на нем внимание. Точно так же и теперь он хочет уйти, едва лишь замечает Бюрштейна, беседующего с незнакомцем.
Клопфер, быстро и тихо Бюрштейну.
Представьте меня, пожалуйста!
Бюрштейн.
Фридрих… позволь познакомить тебя с доктором Клопфером… другом твоего отца…
Клопфер, поспешно.
Другом его произведений… Почитателем… позволю я себе выразиться скромнее. Быть в близком общении с вашим батюшкой мне приходилось редко… чрезвычайно редко… так что я и сегодня… Для нас, почитателей Карла-Амадея, особенная радость, праздничный день сегодня…
Фридрих, трясет ему руку, чтобы прекратить его речь.
Очень благодарен вам за доброе отношение… вашей стороны очень… очень любезно было… взять на себя труд… Я… я… я… Благодарю вас искренне!..
Клопфер.
Мы должны быть благодарны, когда Фридрих Франк знакомит нас с первым своим произведением. Вы себе и не представляете, с каким интересом взирают на этот дебют со всех сторон. С каким волнением… с подлинным волнением… Я за сегодняшний день получил уже восемь телеграмм… из Берлина, Гамбурга, Парижа… с требованием отчетов.
Бюрштейн, объясняя.
Доктор Клопфер выступает сегодня в роли критика и представляет крупнейшие германские газеты.
Клопфер.
Критика, критика! Не говорите так, это слишком злое, жесткое слово. Оно отдает каким-то высокомерием и непогрешимостью. Я ведь не позволю себе в отношении столь значительного произведения быть критиком… Я пишу отчеты, передаю общее впечатление, пытаюсь воспроизвести художественное переживание…. Но я, конечно, не взял бы на себя смелости…
Фридрих.
Я бы вас очень просил не быть ко мне в каком бы то ни было смысле снисходительным, потому что… потому что… ну, потому что это моя первая вещь… и потому…
Бюрштейн, снова перебивая.
Да… к тому же, и разучена она недостаточно… Гровику не удалось даже устроить репетицию… он получил рукопись всего лишь три дня тому назад… Он собирался, собственно говоря, читать ее наизусть… Впрочем, вы ведь хотели с ним тоже переговорит!..
Клопфер.
Конечно… конечно…
Бюрштейн.
Он уже и артистической… в маленькой комнате возле зала… Подождите-ка, Иоган покажет нам дорогу.
Зовет:
Иоган! Проводите доктора к господину Гровику… Простите, что я вас не провожаю сам, — мне нужно еще многим распорядиться… Мы еще увидимся с вами…
Клопфер.
Очень благодарен…
Обращаясь к Фридриху.
Вы позволите пожелать вам успеха… от всего сердца.
Фридрих, нервно.
Благодарю вас, благодарю…
Подает ему руку.
Бюрштейн, провожая Клопфера до дверей.
Стало быть, до свидания.
ПЯТОЕ ЯВЛЕНИЕ.
Фридрих, возбужденно расхаживая но комнате, подходит вплотную к Бюрштейну.
Разве это нужно… Разве это, в самом деле, необходимо?
Бюрштейн.
Но, Фридрих… Неужели ты думаешь, что меня забавляет эта роль медвежьего вожака? Где много славы, там много толчется людей, а где много людей, там всегда неприятности. Этого нельзя избегнуть…
Фридрих.
Я хотел избегнуть. Хотел уйти, а вы меня окликнули. Сделайте милость, не делайте этого больше сегодня вечером.
Бюрштейн.
Милый Фридрих, не я тебя зову… Ты теперь становишься известностью. Надо тебе начать к этому привыкать…
Фридрих, бурно.
Но я не могу… не могу… Поймите же… Вы ведь это видите… Я не могу разговаривать с людьми о нас… о себе, о моей работе, о моем отце… Это невыносимо для меня! И к тому же, пусть бы я и хотел, очень хотел, я просто на это неспособен. Это мне не удастся. У меня начинает заплетаться язык… в мозгу образуется какая-то пустота… Я ищу слов, учтивых слов и не могу их подыскать, чувствуя, как они все, тем временем, наблюдают меня, жалостливо наблюдают и… и… сравнивают… Прошу вас, Бюрштейн, освободите меня от этого сегодня вечером, никого не представляйте мне… Я ведь принуждаю себя быть любезным… но чувствую, как я смешон.
Бюрштейн.
Я сделаю все возможное, Фридрих. Обещаю тебе. Но вполне нам не удастся без этого обойтись. Ты, во всяком случае, должен будешь пойти потом к Гровику и поблагодарить его.
Фридрих.
Разумеется… Я и в самом деле так благодарен ему… Он читает изумительно… Мне даже сделалось не по себе, когда я услышал свои стихи из его уст… Они стали вдруг такими величественными и сильными в раскатах его голоса… Конечно, я его поблагодарю… но только наедине с ним… не в присутствии всей этой толпы баронесс и патронесс,
Его раздражение усиливается.
этого праздного сброда, который вы приволокли сюда слушать мою поэму и который будет разливаться и растекаться в своих пошлых и бессмысленных восторгах…
Бюрштейн, похлопывая его по плечу.
Вот это так! Это я называю уверенностью в победе. Ты, стало быть, не сомневаешься в успехе?
Фридрих.
Дураком вы меня, что ли, считаете, Бюрштейн, ил издеваетесь надо мною? Вы думаете — я даю себя обольщать этим людям? Они расточали мне комплименты, они вьюнами вились вокруг меня еще прежде, чем я написал свою первую строку, и все это только потому, что ко мне прилипла слава… слава имени, кусочек воспоминания, осколок сенсации… только потому что я — сын человека, о котором они тоже ничего не знали… только потому, что я чем-то являюсь для их тщеславия и что им приятно изливать на меня свое восхищение… Бюрштейн! я становлюсь больным, сумасшедшим, когда думаю об этой повседневной болтовне: «ваш батюшка» — то, «ваш батюшка» — се, и всякий мне рассказывает, когда, как и где он его знал, видел, любил, уважал, и всякий мучит меня, донимает и допрашивает, когда я, где и как… Все это мне уже известно, каждое их слово… Я читаю это на их лицах, на их губах: вот-вот сорвется у них с языка вопрос… Я вижу заранее, прежде чем они это сказали, как у них складываются губы для слов «ваш батюшка»… И я раздражен с первого же мгновения, Бюрштейн, потому что только и жду этого вечного: «ваш батюшка». Я знаю, что это будет сказано неминуемо, неотвратимо, ибо о том, что небо сине, а вчера была гроза, об этом они ведь не говорят — у них всегда только: «Ваш батюшка!» И все они говорят мне, как я похож на него, и спрашивают, не имею ли я также склонности… И этим-то людям, Бюрштейн, вы устроили сегодня праздник! О, Бюрштейн, если бы вы знали, как вы огорчили меня этим злосчастным вечером!