Павел Крусанов - Бом – Бом
В ожидании обеда граф с графиней и званые Норушкины расположились в отделанной уральским родонитом гостиной, возле среднего окна, где был устроен этамблисмент: два диванчика, три кресла и круглый стол с оставленными на нём рукоделием и переплетённой в телячью кожу «Повестью о взятии Царьграда», сочинения Нестора Искандера.
– Вольтерьянское человековознесение и секуляризация идей, любезный князь, разцерковление представлений о мире, человеке и гиштории увлекают лишь внешней отвагой, но на деле никуда не годны, ибо отвага эта чистой воды безрассудство, – говорил граф Нулин, поводя из стороны в сторону мятым от природы, словно натянутым на комок изжёванного сотового воска, лицом. – Безрассудство не как победительное бесстрашие, но как беспечное и гибельное недомыслие. Посудите сами: ведь ясно, что гиштория насквозь есть вещь непостижимая и сокровенная, ибо исток её – промысел не человеческий, но Божеский и конечная цель её указана тем же нечеловеческим промыслом. Как учат нас апостолы и церковь, мир ограничен и имеет начало и конец от Бога. Логика этой непостижимой гиштории предопределена самим таинством бытия и подчиняется токмо закону Божественного провидения. И человек, коли на то пошло, играет в гиштории роль, прости Господи, тараканью, в лучшем случае – обрядную, как на театре представляя в земном мире небесный принципиум и претворяя в существенность предопределённый Божественный замысел. Это назначение, с позволения сказать посланничество, даёт человеку повод считать себя сосудом Божественного – чем и зачарован наш фернейский мудрец, – хотя здесь и на вершок нет истины – иначе сосудом Божественного вправе считать себя и орды саранчи, обращающие цветущие Палестины в пустыню. На манер сих орд, того гляди, разбушуются и французы – так ведь у них почище выйдет пугачёвского ядовитого вымысла! Что ни говорите, а всё ж не следует с поспешностью лишать людей их ярма – ведь подчас токмо ярмо и придаёт им хоть какую-то значимость.
– Совершенно с вами согласен, граф, – поскрёб ногтем розовую, в паутине золотистых прожилок, родонитовую столешницу Гаврила Петрович. – Светское любомудрие греховно влечёт нас потугами, минуя религию, дать последние ответы на последние вопросы. Ни к чему чинить из этого порока адский жупел, однако же хочу отметить – всякий раз непременно оказывается, что философия всего лишь выдаёт нам искомое за найденное, снимая на этом подлоге сливки с нашего простосердечия. Мнится мне, и Европа, и единоплеменники наши ещё не раз расквасят носы на этой склизкой поболотной гати.
Графиня шумно вздохнула, на манер девки-чернавки широко всплеснула руками и, путая последовательность поветрий, излила душу:
– Господи Иисусе, какие нынче модники стали благородные господа! То у них Калиостры с магнетизмами на уме, то французы безбожные с языка не сходят! – С показной простотой графиня принялась лупить поданное слугой по предписанию врача варёное перепелиное яичко. – И не молодцы, чай, давно, а поспевают, востряки! А я-то, дура старая, всё по хозяйству хлопочу, всё кадушки с рыжиками считаю... Пошто бы и вам, милостивые государи, заразу эту басурманскую на молодых не оставить? Пущай смекают.
– И то правда, матушка, – рассмеялся Нулин и обернулся к князю Александру: – А что мыслит о европейских философических идеях наша молодёжь?
Александр Норушкин был скор умом и подвижен телом, про таких говорят: его в ступу посади – пестом не попадёшь. Поэтому, зная о Дидро и Д'Аламбере – былых чужедальних советниках государыни – лишь понаслышке, он принял тон, каким, как он предполагал, мог бы потрафить сразу и графу, и простонравной графине:
– О философических идеях я такого суждения: коли не препятствуют они всеправеднейшей службе отечеству, матушке-государыне и вере православной, коли не мешают жить в незазорной любви, миру и согласии, коли не грозят они столкнуть державу в бездну анархии и хаоса, то годны сии к подробному рассмотрению. В ином случае все многоумные прожекты и замыслы суть не учёное мудрствование, но крамола. – Тут Александр Норушкин посмотрел вокруг так, словно только очнулся от забытья и не понимает, где и как он очутился. Однако вскоре взгляд его прояснел и глаза озорно блеснули. – Говорю особливо за себя, но одному человеку, как известно, совершенну быть и погрешностей избежать не можно. А что до воззрений, с позволения сказать, поколения, то у нас в полку говорят так: философией голову не одурачишь. Тут надобно что покрепче... да под рыжики, какие вам, графиня, из имения кадушками шлют.
– Похвальный строй мыслей, – улыбнулся граф Нулин, и жёваный воск под его лицом выпятил бугры. – Что ни говорите, судари мои, а у младости перед нами есть один неоспоримый козырь – младость.
– Вот вам образчик целостной натуры, – с бесхитростной прямотой вынесла суждение графиня. – Тут вам и делу время, тут и потехе час. Не то что иные нынешние ветрогоны: принарядятся павлинами – и на проминку. И никаких вам помышлений о долге и службе!
– Кстати о павлинах, – ввернул словечко князь Гаврила Петрович. – Как мой пернатый беглец?
Граф кликнул слугу и велел ему позвать в гостиную Федота с птицей.
– И захвати, братец, клетку из моей коляски, – добавил от себя Гаврила Петрович.
Граф между тем поведал гостям, что беглый попугай сам залетел в его оранжерею и облюбовал под насест – губа не дура – коричный лавр, где и был изловлен садовником. Потом Нулин рассказал о самом садовнике, чья история и впрямь оказалась занятной, так как был он не заурядным заморским мастаком регулярных парков, понаторевшим в обчекрыжке зелёных кущ, но здешним вольным вертоградарем, к тому же духовного сословия – из поповичей. Звали его Федот Олимпиев, и постиг он своё ремесло путём чудным и сокровенным – с юных лет каждую ночь снилось ему возведение сада, так что в конце концов он овладел этим искусством в таком совершенстве, что знал норов каждого цветка, каждого куста и дерева, какие только есть на свете, а когда примерился наконец к устройству сада наяву, то все саженцы у него прижились, а яблони и сливы по первому же году дали плоды. Осенённый этой благодатью, Федот прославился в округе, и поскольку отец его наставлял паству в сельце Нулинке, то граф не преминул нанять Божьей милостью древознатца к себе в услужение. Ну а грех неверности сословному преемству Федот за собой не признавал: ведь рай – это и вправду в первую очередь сад. Если, конечно, без крючкотворства.
Явившийся садовник, помимо попугая, сидевшего у него на руке, как ловчий сокол, прихватил с собой жену и милую, с южным матовым цветом лица, десятилетнюю дочурку, в тугих светло-русых волосах которой красовался лиловый розан. Позади семейства топтался графский слуга с золочёной клеткой на пальце.
– Вот он, мой Карпофор – даритель плодов, зодчий сего парадиза! – с избытком вдохновения воскликнул Нулин. – Он вашего красавца словил, ему, князь, от вас и награда.
При последних словах попугай пронзительно свистнул, распахнул алые крылья с шафрановым подбоем и перемахнул с руки Фомы прямо на голову струхнувшей дочурки. Следом, ущипнув толстым клювом лиловый цветок в её волосах, он призадрал хвост и бесстыдно испражнился на платье девочки. Разумеется, бесцеремонную тварь тут же водворили в клетку, однако дитя было неутешно – в помёте птицы оказалась столь едкая мочевина, что дымящаяся капля прожгла материю и, как тавро, отпечатала на правой лопатке бедняжки метку, весьма напоминавшую кириллическую букву «наш». Сомнений не было – пернатый оракул сделал выбор.
Само собой, Гаврила Петрович щедро отблагодарил садовника и даже милосердно, собственной рукой приложил батистовый платок к жгучей ранке на теле его дочери, но в душе он был смущён и обескуражен – отступиться от своего слова он уже не мог, хотя сына его по уставу полковой чести за женитьбу на девице из простых ждала отставка с запрещением надевать свой блестящий мундир на свадьбу. Спустя время, на обратном пути с Островов, двадцатичетырёхлетний гвардейский офицер нерешительно посетовал:
– Пусть её – простолюдинка, но когда она вырастет, я уже буду стариком.
– Чепуха, – ответил седой князь, внутри которого бушевал пожар, но не давал никаких отблесков на поверхности. – Дети растут так быстро, что не успеваешь раскаяться в своих на сей счёт заблуждениях.
4
Ещё до осенних грязей Гаврила Петрович Норушкин продал дом на Тучковой набережной и отбыл жить в деревню, прежде того ознакомив сына с завещанием, по которому Александр мог рассчитывать на причитающуюся ему долю движимого и недвижимого имущества только после вступления в брак с девицей Елизаветой Олимпиевой – само собой, по вхождении оной в должные лета. А до тех пор, в случае смерти старого князя, управление наследством переходило в руки попечительского совета, словно наследник был недорослем или не в своём уме. Сначала Александр озлился, потом приуныл, потом, поддавшись обманчивым увещеваниям рассудка, решил, что батюшка покуда крепок и, как выйдет из его головы меланхолия, не раз ещё успеет свой приговор пересудить, а посему со свойственной молодости беспечностью переложил эту заботу из ближней памяти в какой-то отдалённый чулан.