Луи Селин - Путешествие на край ночи
— Много они у вас покупают?
— Покупают? Да поймите же, их надо обкрадывать прежде, чем они вас обворуют, — вот и вся коммерция. Ночью, когда у меня масленая вата в ушах, они со мной, ясное дело, не цацкаются. Дураками они были бы, если бы стеснялись, верно? И потом, вы же видите, дверей в моей хижине нет, а они и пользуются. Что тут скажешь? Живется им что надо.
— А как же инвентаризация? — полюбопытствовал я, обалдев от таких подробностей. — Генеральный директор настоятельно требовал, чтобы я по приезде произвел переучет, да потщательней.
— Что касается меня, — объявил он с неколебимым спокойствием, — то я, как уже имел честь вам докладывать, положил на генерального директора.
— Но ведь вам же, возвращаясь, придется явиться к нему в Фор-Гоно?
— Не будет у меня ни Фор-Гоно, ни директора. Лес большой, дорогуша!
— И куда же вы денетесь?
— Если вас спросят на это счет, отвечайте, что ничего не знаете. Но поскольку вы, судя по виду, любопытны, дам-ка я вам еще один нужный совет. Плюйте на интересы компании «Сранодан», как она плюет на ваши, и, если вам удастся удрать быстрей, чем она вгонит вас в гроб, могу уже сейчас поручиться: вы и на чемпионате по бегу «гран-при» завоюете. Словом, будьте довольны, что я вам оставлю малость деньжат, и большего не требуйте. Что же касается товара, то, если вам вправду поручено заняться им, ответьте директору, что товара не оказалось, — и все тут. Не поверит — тоже не велика беда. Все равно все убеждены, что мы воруем во все тяжкие. Значит, общественное мнение о нас не изменится, а мы хоть что-то для себя в жизни выгадаем. Кроме того, не беспокойтесь, директор в таких комбинациях почище любого толк знает, и тягаться с ним не стоит. Вот мое мнение. А ваше? Каждый ведь знает: чтобы решиться приехать сюда, надо быть готовым отца с матерью зарезать. Итак?
Я был не очень уверен, что в его рассказе все правда, но, как бы то ни было, мой предшественник показался мне сущим шакалом.
На душе у меня было неспокойно. «Опять я вляпался в скверную историю», — признался я себе и все больше укреплялся в таком убеждении. Я прервал разговор с этим пиратом. В углу я обнаружил сложенный в кучу навалом товар, который он собирался мне оставить: дешевые бумажные ткани, набедренные повязки, несколько дюжин тапочек, банки с перцем, фонарики, клистирную кружку и, главное, обескураживающее количество консервных коробок с рагу по-бордоски, а также цветную открытку с изображением площади Клиши.
— У косяка найдешь каучук и слоновую кость, скупленные мною у негров. На первых порах я старался. И еще вот, держи, триста франков. Мы в расчете.
Я не понял, о каком расчете речь, но допытываться не стал.
— Может, еще что-нибудь выменяешь на товар. А деньги здесь никому не нужны и пригодятся тебе, только если слинять решишь, — предупредил он и расхохотался.
Я не собирался покуда с ним цапаться и тоже расхохотался, словно был всем ублаготворен.
Несмотря на нищету, в которой он прозябал долгие месяцы, он был окружен многочисленной прислугой, состоявшей почти целиком из мальчишек. Они наперебой подавали ему то единственную в хозяйстве ложку, то невообразимую кружку, а то осторожно выковыривали у него из подошв босых ног бесчисленных классических, глубоко въевшихся клещей. Он со своей стороны каждую минуту благосклонно запускал им руку между ногами. Единственным его занятием было чесаться, но зато делал он это не хуже, чем лавочник в Фор-Гоно, — с изумительной ловкостью, которая приобретается только в колониях.
Мебель, унаследованная мной от него, показывала, что в смысле стульев, столиков, кресел можно при известной изобретательности сочинить из обломков ящиков из-под мыла. Этот хмырь научил меня развлекаться, одним резким взмахом ноги далеко отбрасывая тяжелых гусениц в панцирях, которые, исходя слизью и дрожа, безостановочно штурмовали нашу лесную хижину. Раздавишь их по неловкости — пеняй на себя! Целую неделю от этой незабываемо мерзкой каши будет неторопливо подниматься немыслимый смрад. Мой предшественник вычитал в журналах, что эти медлительные чудища — самые древние твари на Земле. Они восходят, уверял он, ко второй геологической эре. «Когда мы сами станем такими же древними, чем мы только, приятель, вонять не будем!» Так буквально он и говорил.
Сумерки в этом африканском аду были великолепные. Хотелось, чтобы они длились без конца, всякий раз трагические, как гигантское убийство солнца. Колоссальное зрелище, только для одного человека слишком уж восхитительное. Целый час на небе, образованном обезумевшей алостью, шел парад красного, а затем от деревьев к первым звездам взлетали трепещущие зеленые полосы. Потом горизонт серел, потом опять розовел, но уже блеклой и недолгой розоватостью, и все кончалось. Все цвета измятыми лохмотьями повисали над лесом, как обрывки мишуры после сотого спектакля. Происходило это ежедневно около шести пополудни.
И ночь со всеми своими чудищами пускалась в пляс под уканье многих и многих тысяч жаб.
Лес только и ждет этого, чтобы задрожать, засвистеть, зарычать всеми своими глубинами. Он — словно огромный неосвещенный, до отказа набитый похотливыми пассажирами вокзал. Деревья сверху донизу вспухают прожорливыми тварями, искалеченными эрегированными членами и ужасом. В конце концов в хижине становилось уже ничего не слышно. Я вынужден был в свой черед ухать через стол, как сова, чтобы мой сотоварищ мог разобрать, что я говорю. С меня, не любящего природу, было ее вполне достаточно.
— Как вас звать? Вы, по-моему, сказали — Робинзон? — спросил я его.
Мой сотоварищ как раз втолковывал мне, что туземцы в здешних местах страдают — вплоть до впадения в полный маразм — от всех болезней, какие только можно подхватить, так что эти ублюдки ни к какой коммерции не способны. Пока мы разговаривали о неграх, мошкара и здоровенные насекомые в таком количестве облепили наш фонарь, что его пришлось погасить.
Когда я тушил свет, передо мной снова возникло лицо Робинзона под темной вуалью из насекомых. Может быть, именно поэтому его черты более отчетливо ожили у меня в памяти, хотя раньше ничего определенного мне не напоминали. Мой предшественник продолжал говорить со мной в темноте, а я возвращался в прошлое, и голос его уводил меня все дальше сквозь двери годов, месяцев, дней. Я спрашивал себя, где я встречал этого человека. Но я ничего не мог придумать. Мне не отвечали. Бредя на ощупь среди призраков былого, недолго и заблудиться. Как страшно, что в минувшем недвижно пребывает столько людей и вещей! Живые, затерявшиеся в катакомбах времени, так крепко спят бок о бок с мертвыми, что уже неразличимы в общей тени.
Под старость не знаешь, кого будить — живых или мертвых.
Я силился сообразить, кто же такой Робинзон, как вдруг меня словно подбросило: где-то рядом во тьме раздалось нечто вроде жутко утрированного хохота. Тут же все смолкло. Это наверняка гиены — мой предшественник предупреждал ведь меня.
Мне все более ощутимо не давало покоя имя Робинзон. Мы толковали в темноте о Европе, о еде и напитках — ах, до чего же прохладных! — которые, имея деньги, можно там заказать. Мы не говорили о завтрашнем дне, когда мне придется — возможно, на годы — остаться наедине с грудой консервных коробок. Уж не предпочесть ли этому войну? Нет, на войне хуже. Даже мой сотоварищ согласился со мной. Он тоже на ней побывал. И все-таки сматывался отсюда. Несмотря ни на что — с него было довольно леса. Я пытался вернуть его к разговору о войне, но он уклонился от этой темы.
Наконец, когда мы оба — каждый в своем углу — уже укладывались на жалкую лиственную подстилку за деревянной перегородкой, он без церемоний признался, что риск попасть под суд за мошенничество предпочитает жизни на одних консервах, которую вел почти год. Теперь мне все было ясно.
— Есть у вас вата для ушей? — осведомился он. — Если нет, сделайте сами — надергайте волосков из одеяла и промажьте их банановым маслом. Получатся очень приличные тампончики. Не желаю я всех этих легавых слушать!
Хотя в шумовой буре ночи был повинен кто угодно, только не легавые, он все-таки держался за это неточное собирательное выражение.
Внезапно его выдумка с ватой показалась мне прикрытием для какой-то мерзкой уловки. Я невольно поддался дикому страху: а вдруг он прикончит меня на моей раскладушке и унесет с собой все, что осталось в кассе? Предположение ошеломило меня. Но что делать? Звать на помощь? Кого? Людоедов из деревни? Значит, пропадать без вести? Но я и так уже почти пропал. В Париже без состояния, долгов, надежд на наследство еле-еле наскребаешь на существование и трудно не пропасть без вести. А здесь? Какой дурак согласится поехать в Бикомимбо, где нечего делать, кроме как плевать в воду да меня вспоминать? Ясно, что никто.
Потянулись часы страха с передышками. Мой сотоварищ не храпел. Шум и вопли, долетавшие из леса, мешали мне слышать его дыхание. Имя Робинзон так неотступно гвоздило у меня в голове, что в конце концов там ожили знакомые мне фигура, походка, даже голос. И в миг, когда я собирался по-настоящему нырнуть в сон, передо мной отчетливо встал весь человек: я поймал — не себя самого, понятное дело, а воспоминание о нем, Робинзоне из Нуарсер-сюр-ла-Лис в далекой Фландрии, с которым я крался по краю ночи, когда мы искали в ней лазейку для бегства от войны, и которого я еще раз встретил в Париже. Годы разом промелькнули передо мной. Догадка далась мне трудно: я же долго болел головой. Теперь, когда я понял, что все вспомнил, мне было уже не совладать с собой: я окончательно сдрейфил. Узнал ли он меня? Как бы то ни было, он мог рассчитывать на мое молчание, мое соучастие.