Дэвид Лоуренс - Радуга в небе
— Почему ты никогда не слушаешь проповедь? — спросила она, кипя злобой и негодованием.
— Я слушаю, — сказал он.
— Нет, не слушаешь — ты не слышал ни единого слова!
Он замкнулся в себе, погрузившись в собственные переживания. Есть в нем что-то нездешнее — словно он пришелец из иного мира. Молодой женщине тяжело было оставаться с ним под одной крышей, когда он делался таким, как сейчас.
После обеда он удалился в гостиную, все такой же рассеянный, что было ей невыносимо. Потом он направился к книжной полке, снял с нее какие-то книги, которые она никогда и не замечала.
Он сидел, изучая толкования молитвенных текстов, после чего погрузился в книгу, посвященную церковной живописи — итальянской, английской, французской и немецкой. В шестнадцать лет он разыскал католическую лавку, где продавались такого рода книги.
Он увлеченно перелистывал страницы, разглядывая иллюстрации, весь внимание, без мысли. Похоже, глаза у него в груди, как позже сказала о нем Анна.
Она тоже подошла посмотреть. Картинки ей очень понравились. Они озадачили ее, заинтересовали и одновременно вызвали протест.
Дойдя до изображений Пиеты, она вдруг выпалила:
— По-моему, они отвратительны!
— Что? — рассеянно и удивленно переспросил он.
— Эти тела и резаные раны на них, которые надо почему-то почитать.
— Видишь ли, это Святые Дары. Они символизируют тело Христово.
— Вот как! — воскликнула она. — Тем хуже! Не желаю я видеть твою разверстую грудь и знать, что я ем твое мертвое тело, даже если ты предложишь мне это сделать! Неужели ты не видишь, что это ужасно!
— Но это не мое тело, а тело Христа!
— Ну и что, все равно это ты! И отвратительно — упиваться мертвым телом и думать, что поедаешь его во время причастия.
— Ты причащаешься тому, что это означает.
— А означает оно лишь человеческое тело, поднятое на крест, искалеченное, убитое, а затем почитаемое как святыня — что еще оно может означать?
Они погрузились в молчание. Он был рассержен и холоден.
— А еще я думаю, что этот агнец в церкви, — сказала она, — это самое большое издевательство над прихожанами.
И она так и прыснула от смеха.
— Так могут рассуждать только невежды, — сказал он. — Но тебе-то известно, что это символ Христа, его невинности и жертвенности.
— Что бы он ни означал, все-таки это просто ягненок, — сказала она. — А я слишком люблю ягнят, чтобы видеть в них еще какой-то символ! Что же до этого игрушечного флажка — нет…
И опять она прыснула от смеха.
— Просто ты потрясающе невежественна, — гневно напустился на нее он. — Смеяться лучше над тем, что знаешь, а не над тем, чего не знаешь!
— Чего это я не знаю, а?
— Смысла некоторых вещей.
— А какой тут смысл?
Ответом он пренебрег. Тем более что ответить было нелегко.
— Нет, какой, какой тут смысл? — упорствовала она.
— Смысл — в торжестве Воскресения!
Она изумленно замолчала — ей стало страшно. Что вправду все это означает? Перед ней простерлось нечто темное, могучее. Но может быть, в то же время и чудесное? Нет — она отвергала это.
— Чем бы оно ни притворялось, это просто глупая и нелепая игрушка — ягненок с флажком в копыте, а если он хочет означить что-то другое, ему придется и выглядеть иначе.
Она вызывала в нем бешеное раздражение. К тому же он немного стеснялся своего пристрастия к церковным символам — этого увлечения, которое скрывал. Он стыдился восторга, который пробуждала в нем церковная символика. Сейчас он почти ненавидел агнца и мистические изображения евхаристии, ненавидел ненавистью яростной, бледной. Огонь его был потушен, она плеснула в огонь холодной воды, и ему все сразу опротивело: рот наполнился бледным пеплом. Он вышел, холодея от мертвящего гнева, оставив ее одну. Он ее ненавидел. Он шел сквозь белый падающий снег под свинцовым небом.
А она опять заплакала от горестного возвращения прежнего мрака. Но на сердце было легко — гораздо легче.
Когда он вернулся, она всей душой хотела примирения с ним. Он был мрачен и хмур, но спокоен. Что-то в нем надломилось, и в глубине души он был рад пожертвовать символами во имя любви к жене. Ему так нравилось чувствовать ее голову на своих коленях, и хоть он и не просил ее об этом и не желал этого, но как же хорошо ему стало, когда она обвила его руками и сама приникла к нему в любовном объятии, в то время как он оставался неподвижным. И кровь быстрее побежала по его жилам.
А ей нравилась его сосредоточенность, рассеянный, отрешенный взгляд, обращенный на нее, но такой далекий, нездешний, недоступный ей. Она хотела, чтобы взгляд его вернулся к ней, чтобы муж узнал ее, различил. Взгляд его по-прежнему был сосредоточен, оставался далеким, гордым — наивный, нечеловеческий взгляд хищной птицы. И она любила его и ласкала, пробуждая в нем хищную птицу, пока он не стал чутким и неумолимым, но без нежности. И он приблизился к ней, яростный и жесткий, как хищная птица, сокрушая ее и овладевая ею. В нем больше не было тайны, его целью и стремлением стала она, и она сделалась его добычей.
И она была захвачена, он же удовлетворен и наконец-то доволен.
А потом она без промедления сама пошла в атаку. Ведь и она была хищной птицей. И если она и строила из себя безобидного птенчика, жалобно просящего у него защиты, это было лишь частью игры. Когда он удовлетворенно-гордым высокомерным движением отодвинулся от нее и поник, полупрезрительно уронив голову, не замечая ее и словно не подозревая о ее существовании после того как насытился ею и насладился, душа ее возмутилась, перья обрели твердость стали, и она нанесла удар. Покуда он сидел на своей вершине, кидая вокруг зоркие взгляды, одинокий, гордый, яркий и яростный, она кинулась на него и с ожесточением сбросила его с пьедестала, она разрушила его мужское самолюбие, сорвала с него тогу невозмутимой гордости так что мало-помалу он разозлился, в светло-карих глазах зажглась ярость, глаза эти наконец увидели ее, метнулись в ее сторону языками сердитого пламени и признали в ней врага.
Очень хорошо, значит, она враг, очень хорошо. Он опасливо вился вокруг, она наблюдала за ним. И на каждый его удар отвечала ударом.
Он рассердился, когда она небрежно убрала его инструменты, отчего на них появилась ржавчина.
— Значит, не надо их оставлять так, чтобы они мне мешали, — сказала она.
— Я буду их оставлять там, где сочту нужным! — завопил он.
— А я буду их кидать, куда сочту нужным!
Они обменивались злобными взглядами, он — едва удерживая в себе ярость, она — в неистовом торжестве победы. Они поквитались, и битва была закончена.
Она опять занялась шитьем. Быстро убрав со стола чайные приборы, она разложила материю, отчего в душе у него встрепенулась ярость. Пронзительный звук, с которым она, словно назло ему, терзала миткаль, ужасно его раздражал. А стрекот швейной машинки окончательно вывел его из себя.
— Может быть, ты прекратишь шуметь? — рявкнул он. — Неужели нельзя заниматься этим в дневное время?
Она оторвала от работы взгляд — враждебный, зоркий.
— Нет, в дневное время я этим заниматься не могу. Есть другие дела. А кроме того, шитье мне нравится, и ты не можешь мне это запретить.
Она опять вернулась к своему миткалю — стала укладывать, перекладывать и наметывать, и его нервы так и взметнулись от гнева, когда он вновь услышал тарахтенье и стрекот машинки.
А она наслаждалась, торжествующая, радостная, когда ловкая игла начинала свой бешеный танец, строча по кромке материи, неуклонно таща за собой ткань и образуя на ней выпуклый рубец. Швейная машинка так и гудела. Она властно останавливала ее расторопным движением пальцев — властительницы и хозяйки.
То, что он сидел за ее спиной, холодея от бессильного гнева, только раззадоривало ее, придавая выразительность и театральность ее энергичным движениям. Она все работала и работала. В конце концов он, сердитый, отправился спать и лежал, обиженный, отстранившись. И она повернулась к нему спиной. Утром они не разговаривали, ограничиваясь самыми необходимыми словами, сказанными холодно-вежливым тоном.
А вечером, придя домой, он почувствовал, как сердце его размягчает жаркая любовь к жене, и, готовый повиниться, что был неправ, он ждал и от нее признания вины, но застал ее опять за швейной машинкой, и повсюду дом был завален сшитыми из миткаля полотенцами, а чайник даже не стоял на огне.
Она вздрогнула и изобразила озабоченность.
— Неужели так поздно? — вскричала она.
С лицом, застывшим от ярости, он прошелся из конца в конец гостиной, туда-обратно, и снова вышел из дома. Сердце у нее упало. И она поспешила вскипятить ему чай.
С тяжелым чувством, мрачный, он шагал по дороге в Илкестон. Не ожидал он от себя подобного настроения. Словно засов опустился на его сознание и запер его, плененного. Он отправился в Илкестон и выпил там пива. Чем же ему заняться? Ему не хотелось никого видеть.