Эмиль Золя - Собрание сочинений. Т.1.Из сборника «Сказки Нинон». Исповедь Клода. Завет умершей. Тереза Ракен
Братья, я люблю Лоранс…
XVIIIПозвольте мне горевать, позвольте вспоминать, позвольте окинуть взглядом всю мою юность.
Нам было тогда по двенадцати лет. Я встретил вас октябрьским вечером на дворе коллежа, под платанами, возле фонтанчика. Вы были тщедушными и робкими. Не знаю, что объединило нас, может быть, наша слабость. С этого вечера мы всегда были вместе, и если разлучались на несколько часов, то, встретившись снова, протягивали друг другу руки с крепнущим дружеским чувством.
Я знаю, что у нас разные тела, разные сердца. Вы живете и мыслите иначе, чем я, но любим мы одинаково. Отсюда наше братство. У вас та же нежность, то же сострадание, вы преклоняете в жизни колени, вы ищете, кому бы отдать вашу душу. У нас сродство в любви и привязанности.
Помните первые годы нашего знакомства? Мы читали вместе детские сказки, толстые авантюрные романы, на добрых полгода отдаваясь их чарам. Мы писали стихи, занимались химией, живописью и музыкой. У одного из вас была большая комната в третьем этаже — наша лаборатория и мастерская. В этом уединенном месте мы совершали наши детские проступки: ели подвешенный под потолком виноград; рискуя зрением, накаляли добела реторты; сочиняли трехактные комедии в стихах — я и сейчас перечитываю их, когда захочется посмеяться. Я так и вижу эту просторную комнату с широким окном, залитую ярким светом, заваленную старыми журналами, пренебрежительно брошенными гравюрами, просиженными стульями, колченогими мольбертами. Какой милой и веселой кажется она мне, когда я гляжу на свою теперешнюю мансарду, где стоит Лоранс, которая пугает меня и привлекает.
Позднее мы стали упиваться свежим воздухом. Началось безвредное опьянение полями и дальними прогулками. Нас охватило какое-то безумие, ничто не могло нас удержать. Реторты были разбиты, виноград забыт, дверь лаборатории заперта. Мы уходили утром, еще до рассвета. Я появлялся под вашими окнами еще ночью и вызывал вас; с ягдташем за спиной, с ружьем на плече, мы торопливо покидали город. За какой дичью мы охотились, я и сам не знаю; мы бродили по росе, бегали среди высоких трав, гнувшихся с быстрым сухим треском, валялись на лугу, как вырвавшиеся на волю жеребята. Когда мы возвращались домой, ягдташ был пуст, но голова и сердце переполнены.
Какой могучий край, терпкий и сладостный для тех, чьему сердцу стали близки его знойные ласки! Я не забыл этих бледных, сырых, почти холодных рассветов — они наполняли всего меня и весь мир кругом каким-то возвышенным, чистым покоем; я не забыл этого пылавшего жаром солнца, этого раскаленного, тяжелого, пронизанного нестерпимым блеском воздуха, который как бы давит на землю, этих широких лучей, струившихся с высоты подобно расплавленному золоту, ту пору, когда мы мужали и крепли, когда кровь закипала в нас раньше времени, а земля обильно плодоносила. Мы смело бродили в эти рассветные часы и под этим солнцем, с утра шагая юношески легко, к вечеру — степенно и сосредоточенно; мы вели братские беседы, делились хлебом, испытывали одинаковые ощущения.
Местность была пустынной и унылой, с желтой или красной почвой, с редкими, хилыми деревцами; кое-где встречались рощицы — темно-зеленые пятна листвы на широком сером просторе равнины, а в самой глубине, у горизонта, образуя огромный круг, виднелись низкие зубчатые холмы, бледно-голубые или фиолетовые, — они вырисовывались с изящной четкостью на плотной и бездонной лазури неба. У меня и теперь еще встают перед глазами эти глубоко волнующие пейзажи моей юности; я чувствую, что принадлежу им всецело, что оставшейся во мне каплей любви и правды я обязан их спокойной силе.
Иной раз, под вечер, когда солнце клонилось к западу, мы выходили на белую ленту большой дороги, которая вела к реке… Речушка, мелкая, как ручей, то стиснутая берегами, мутная, даже глубокая, то стлавшаяся, расширяясь, серебряной скатертью, текла по каменистому ложу. Мы выбирали какую-нибудь вымоину в высоком крутом берегу и купались под раскидистыми деревьями. Последние лучи солнца скользили меж листьями, усеивая густую тень светящимися точками, и ложились на реку широкими золотыми пятнами. Нам были видны лишь вода и зелень, кусочек неба, вершина дальней горы, соседние виноградники. Так мы проводили время в тишине и прохладе. Мы сидели на мягкой прибрежной траве, свесив ноги и чуть касаясь воды босыми ступнями, радуясь своей юности и дружбе. Как сладко мечталось нам на этих откосах, размываемых течением, ежедневно уносившим с собой по нескольку камешков. Так уходят и наши мечты, уносимые жизнью.
Теперь память обо всем этом стала для меня мучительной и безжалостной. Бывают часы, когда мое ленивое оцепенение внезапно нарушают воспоминания об этих годах, вызывая режущую боль, как удар палки. Грудь мою начинает что-то жечь — то просыпается во мне моя скорбная умирающая юность. Обхватив голову руками, сдерживая рыданья, я углубляюсь с горьким наслажденьем в историю минувших дней, мне приятно растравлять свою рану, повторяя самому себе, что всего этого уже нет и не будет никогда. Затем воспоминания улетучиваются; молния пронзает меня, и я остаюсь разбитым, не помня ничего.
Потом пришел тот возраст, когда в мальчике просыпается мужчина, и наша жизнь изменилась. Я предпочитаю этой поре возмужания и зарождающихся страстей более раннюю пору; воспоминания о наших охотах, наших странствиях мне милее, чем далекие девичьи образы, оставившие след в моем сердце. Они встают передо мной, побледневшие и стершиеся; эти девушки, от которых веет холодом и непорочным равнодушием, прошли своей дорогой, так и не узнав меня, а теперь, когда я снова думаю о них, я понимаю, что они не могут думать обо мне. От этой ли мысли, не знаю, но они становятся мне чуждыми; у нас нет воспоминаний, которыми мы могли бы обменяться, я смотрю на них просто как на плод моего воображения, как на мечты, взлелеянные мною и улетевшие от меня.
Позвольте мне вспомнить и окружавший нас мир, наших славных учителей, которые могли бы быть еще лучше, будь в них больше молодости и любви к людям, наших товарищей, и злых и добрых, — они были безжалостны и бездушны, как все дети. Я, видимо, очень странное существо, пригодное лишь к тому, чтобы любить и плакать, — ведь меня все трогало, я страдал с первых же своих шагов в жизни. Годы, проведенные мною в коллеже, были годами слез. Я был горд, как все, кто склонен к любви. Меня не любили, потому что не знали меня. И я не давал себя узнать. Теперь во мне нет ненависти, я понял: я рожден, чтобы терзать самого себя. Я простил своим бывшим товарищам, которые задевали меня, оскорбляли мою гордость, мои лучшие чувства; они первые преподали мне жестокий жизненный урок, и я почти благодарен им за их черствость. Среди них встречались жалкие мальчишки, глупцы и завистники, которые, наверно, стали теперь круглыми дураками и скверными людьми. Я забыл все, что имело отношение к ним, вплоть до их имен.
О, дайте мне, дайте мне вспоминать! В этот тревожный час вся моя прежняя жизнь сливается в едином ощущении жалости и раскаяния, боли и радости. Меня охватывает глубокое волнение, когда я сравниваю то, что есть, с тем, чего нет более. То, чего больше нет, это Прованс, широкие просторы залитых солнцем полей, это вы, это мои былые слезы и смех; то, чего больше нет, это мои надежды и мои мечты, моя невинность и моя гордость. То, что есть, увы, это Париж и его грязь, это моя комната и ее убожество, то, что есть, это Лоранс, это мой позор и мое чувство к этой женщине.
Слушайте, то было, кажется, в июне. Мы лежали в траве на берегу реки, лицом к небу. Я изливал вам душу. Мне вспомнились сейчас мои слова, и это воспоминание обожгло меня. Я признавался вам, что мое сердце испытывает потребность в чистоте и непорочности, что я люблю снег, потому что он белый, предпочитаю ключевую воду вину, потому что она прозрачна. Я указывал вам на небо, говорил, что оно синее и бескрайнее, как море, ясное и глубокое, и что я люблю море и небо. Потом я говорил вам о женщинах; мне хотелось бы, чтобы они рождались, подобно полевым цветам, на ветру, в росе, чтобы они были водяными растениями, чтобы вечное течение омывало их сердца и тела. Я клялся вам, что полюблю только девственницу, непорочное дитя, белее снега, прозрачнее ключевой воды, глубже и необъятнее по своей чистоте, чем небо и море. Долго я раскрывался так перед вами, трепеща от чистого желанья, пылко стремясь к невинности, к незапятнанной белизне, не в силах остановить мечту, рвущуюся ввысь, к свету.
И вот она принадлежит мне, моя непорочная девушка. Она здесь, рядом, и я люблю ее. О, если б вы могли ее видеть! Лицо у нее мрачное u непроницаемое, как покрытое тучами небо; воды отхлынули, и она увязла в тине. Моя непорочная девушка так загрязнена, что в былое время я не решился бы дотронуться до нее хотя бы пальцем, из боязни умереть от этого. Я люблю ее.
Смотрите, я смеюсь, мне странным образом приятно издеваться над самим собой. Я мечтал о роскоши, а у меня нет даже куска холста, чтобы прикрыть свою наготу; я мечтал о непорочности, а люблю развратную женщину.