Жорж Роденбах - Выше жизни
Борлют кончил. Фаразэн, чтобы уничтожить эффект этого заключения в речи, обрезал ее восклицанием:
— Рассуждения художника!
Художник! Вот слово, которое было необходимо в эту минуту, лицемерная похвала, венец насмешки! Художник, эпитет решительной иронии, которой достаточно в этой провинциальной жизни, чтобы высказать порицание человеку…
Фаразэн хорошо знал это и нанес верный удар. На лице члена городского совета, председательствовавшего на собрании, и других сторонников дела появилась довольная улыбка. Что же касается присутствующих, утопавших в дыме, усталых от длинных речей, молчаливо сидевших на поставленных рядами скамейках, они очень мало поняли в этих статистических данных или в этих периодах, нетерпеливо стремились возвратиться в свои замкнутые жилища, но все же ожидали чего-то.
Никто ничего более не сказал. После минуты глубокого молчания, во время которого только было слышно трепетание закоптелых, скудных ламп, заседание было закрыто.
Борлют вышел, присоединившись к маленькой группе, которая расходилась молча… Среди стен коридора это была черная масса, что-то неопределенное, машинальное, безмолвное движение, которое быстро прекратилось.
Борлют пошел наудачу, в сопровождении двух стрелков св. Себастиана, оставшихся ему верными. Эти тоже хранили молчание. Он быстро покинул их, затем углубился в темный город, один испытывая наслаждение от своего одиночества.
Он убегал как от кошмара, от встречи с призраком, который был его врагом. Ему вскоре показалось, что всего этого совсем и не было! Затем сознание действительности снова охватило его.
Он вспомнил вечер, свою напрасную речь, бледные силуэты, насмешливые лица Фаразэна и вождей лиги. Они одни, казалось, жили среди этих бесцветных образов. Можно было бы подумать, что они заседали, составляли трибунал. У Борлюта было такое ощущение, как будто он только что слышал, как красоту Брюгге приговорили к смерти! Все было обдумано заранее. Все эти публичные прения и разностороннее исследование вопроса были только маскою. Приговор был уже приготовлен. Ничто не могло помешать; и они получат свой морской порт! Борлют не мог бы тут ничего поделать, он ничего не достиг, никого не мог убедить. Это было столь же невозможно, как убедить теперь туман, окутывающий весь город ночью, паривший над водой, разрушавший мосты. Ах! Толпа! Бороться с Толпой! Все, что он воображал себе и что волновало его! Испарение в виде дыма того огня, который он всего более разжигал! Его речь, столь пламенная, на которую он надеялся, также окончилась, как дым, смешавшийся с другими струями дыма!..
Глава III
Началась настоящая война между Борлютом и должностными лицами города, которые, принадлежали, большею частью, к деловым людям и спекуляторам, принимали участие в предприятии морского порта. Борлют обвинял их. С тех пор он сделался для них подозрительным человеком, почти изменником. Вскоре его стали называть дурным гражданином и врагом общества. Газеты его противников не жалели ни для него, ни для его друзей оскорблений и нападок. Начались небольшие, трусливые и тайные придирки.
Общество стрелков св. Себастиана, председателем которого он был, получало ежегодно субсидию, с целью покупать несколько серебряных вещей, раздаваемых в виде призов на состязаниях стрелков в цель. Назначение суммы было отменено из желания уколоть Борлюта, а также потому, что Гильдия, казалось, разделяла с ним оппозицию этому проекту.
Но в особенности, против Бартоломеуса, художника, была начата целая кампания. Все знали, что он был очень дружен с Борлютом. Кроме этого, подозревали, что это он был автором карикатуры на Брюгге — морской порт, этого сатирического рисунка, на котором жители были изображены бегущими, с их домами на спинах, вслед за морем. Он только что кончил свои картины, большие фрески, заказанные ему для готической залы Ратуши. Таким образом, представлялся, может быть, случай, удобный для возмездия.
Художник работал в течение нескольких лет и не хотел показать никому, даже Борлюту, четыре панно, составлявшие одно целое произведение. Он исполнил их, с точки зрения места их назначения, в гармонии со стилем памятника, цветов стен и резных украшений, изгибом плафона, скудным светом, проникающим через окна в этот пышный зал. Их надо было видеть только в их окончательном помещении.
Бартоломеус разместил их и, несмотря на свои обычные сомнения, свое вечное недовольство собой, он был удовлетворен, почти поражен, от того отдаления, которое вдруг приняли его картины, заключенные в рамы, точно углубившись в царство мечты и утратив связь с какой-либо эпохой.
Борлют увидел их, нашел их чудесными, взволновался, пришел в восторг.
Это была не столько живопись, сколько видение, — как будто столетние стены стали ажурными, и была, наконец, видна мечта камней.
В общем, Бартоломеус нашел новый способ для стенной живописи, в которой предметы показывались через туман так, как они должны представляться воображению сомнамбул, как они сохраняются в памяти. Человеческие размеры исчезали. Все становилось одной ступенью выше. Камни старых набережных увядали, как цветник. Колокола двигались, подобно сгорбленным старушкам. Лица теперь имели только жесты вечности, красоту бесцельных движений.
Борлют, в качестве городского архитектора, присутствовал при их размещении; он созвал затем комиссию искусств, которая должна была принять их. Он сам участвовал в ней, с головой и некоторыми членами городового совета.
Те были разочарованы, ужасно ошеломлены.
Они спрашивали объяснения у Бартоломеуса, находившегося тут же.
— Какой сюжет ваших картин? — спросил городской голова.
Художник отвел их на середину зала, откуда было самое лучшее освещение, и после колебания, точно закусив удила, как бы забывая о том, что они были здесь, он стал объяснять:
— Вот, все это составляет одно целое. Симфония о сером городе, которым является Брюгге; следовательно, симфония белого и черного оттенка. С одной стороны, лебеди и монахини; с другой колокола и плащи, и все это соединяется окружающим пейзажем, который продолжается и придает всему единство.
Члены комиссии смотрели друг на друга, недовольные, суровые, предполагая какую-то иронию со стороны художника, не удостаивавшего их каких-либо объяснений и замыкавшегося в неясные формулы, в облака своей гордости. К тому же, они быстро пришли к заключению, что живопись подходит к этой тарабарщине. Неужели они обезобразят, сделают смешною готическую залу этими непонятными рисунками?
Надо было подумать. Произведение может и не быть принятым. Ведь за него не было заплачено.
Судьи ходили взад и вперед, перешли на другую сторону, стали перед панно, изображавшим монахинь.
Один член совета заметил с усмешкой:
— Монастырь в действительности совсем не таков. Бартоломеус нашел бесполезным спорить с ним. Другой заметил:
— Нет перспективы…
— У Мемлинга тоже ее нет, — отвечал Борлют, который не мог сдерживать себя и стал восторгаться в ту же минуту прекрасным фоном, на котором Бартоломеус изобразил пути, поднимающиеся, словно дым к небесам, — как у примитивных фламандцев.
Собственно говоря, комиссия не могла ничего понять, к тому же она была враждебно настроена, возбуждена городским головою, тем самым, который незадолго перед тем председательствовал на митинге и из-за карикатуры, приписываемой художнику, искал случая отомстить ему, и мимоходом — Борлюту.
Последний принял вызов храбро. Перед умалчиванием и глупою критикою комиссии он высказал свой восторг:
— Эти картины — шедевры. Позднее это поймут. Судьба каждого нового искусства, — сперва сбивать с толку, даже не нравиться! Брюгге владеет теперь еще одним сокровищем и великим художником, имя которого будет жить в будущем.
Городской голова и члены совета протестовали против урока, который хотели им преподать У них было свое мнение, столь же законное, — может быть, — более справедливое.
— Г. Бартоломеус — ваш друг! Мы же, мы свободны в своих суждениях, — заметил один гневным тоном.
Совещание перешло в спор. Городской голова, более осторожный и хитрый, прервал его, заявляя, что он и его коллеги доложат обо всем совету, и все разошлись.
Через несколько дней художник получил официальное письмо, извещавшее его, что город, — согласно заключению комиссии, может принять декоративные картины для Ратуши только под условием некоторых изменений и переделок, которые будут ему указаны впоследствии в обстоятельной записке.
Это был трусливый, хотя и давно предвиденный удар. Бартоломеус сейчас же ответил, что он не притронется более к своему произведению, долгое время созревавшему и уже вполне оконченному; что заказ был сделан без всяких условий и что поэтому он считает его отмену невозможной