Рамон Перес де Айала - Хуан-Тигр
– Не девчонка, а наказание! – визжала донья Марикита. – Своим хлюпаньем и хныканьем она отравляет нам все удовольствие слушать эти забавные истории. Или ты, малявка, не понимаешь, что все это уже было да сплыло? Да и где? На самом краю света, за морями-океанами! Ну и дурочка же ты – принимать близко к сердцу чужие беды, от которых тем более что и следа-то не осталось. Это все равно что надеяться растолстеть от лакомств с королевского стола, хотя мы в глаза их не видали…
И Кармина с плачем убегала, скрываясь в милосердном сумраке. А донья Илюминада, наблюдая за Коласом, безмолвно говорила самой себе:
«Коласин ты мой, Коласин, бородушка из пакли! Что ни день, все меняется твое личико… Неужели же ты не замечаешь, что под тобой – вулкан, в пламени которого у тебя сгорит все – и твоя бородка, и твое сердечко? Ты приехал сюда с закоченевшим, иссохшим сердцем, но оно упало на пылающие уголья, сгорев в них, словно ладан в кадильнице, и теперь стало облачком, рвущимся в небо. Оно непременно станет искать себе выхода, чтобы улететь – если не через дверь, так через трубу. Этого тебе не избежать».
Однажды в начале июня, на закате дня, Колас и Кармина на несколько минут остались вдвоем возле прилавка Хуана-Тигра. Оба чувствовали себя неловко. И вдруг Колас, будто он говорил сам с собой, пробормотал:
– Как долго тянется этот вечер! Похоже, будто день и не собирается уходить, то ли он чего-то ждет от нас, то ли хочет дать нам задание на завтра. – Колас помолчал, а потом спросил: – О чем ты сейчас думаешь, Кармина?
– Думаю, как это было бы замечательно – испытать те приключения, которые ты выдумываешь и о которых рассказываешь, – шепотом, тяжело дыша, ответила Кармина, прикрыв глаза.
– Что ж, это зависит от тебя.
– От меня, Колас?
– Этой ночью, перед рассветом, мы уйдем отсюда навстречу нашей судьбе.
– Нет, нет, Колас… Колас, Колас… Нет, нет, нет…
– А я-то думал, что уже избавился от иллюзий… Какой же я все-таки фантазер! Я опять обманулся, потому что думать, будто ты уйдешь со мной, – это, как оказывается, еще одна иллюзия.
– Нет, Колас, нет. Я не говорила, что не уйду с тобой. Я имела в виду… Я хотела сказать, что не могу поверить… Не могу поверить… – Кармина разрыдалась. И, продолжая всхлипывать, пробормотала наконец сквозь слезы: – Не могу поверить, что ты захочешь взять меня с собой…
– Ну тогда этой ночью, на рассвете.
За ужином Кармина ничего не ела. Донья Илюминада, хоть и догадавшись, в чем дело, решила не докучать ей своими расспросами. Когда вдова, отужинав, стала собираться в гости к Хуану-Тигру, Кармина сказала:
– Сеньора, вы мне всегда говорили, что самое большое удовольствие, которое я только могу вам доставить, – это поступать в свое удовольствие.
– Да, доченька. И если ты мне до сих пор не доставила этого удовольствия, то это скорее всего потому, что о моем удовольствии ты заботилась слишком усердно.
– А если бы я доставила вам большое неудовольствие?
– Если речь идет о твоем удовольствии, то этого просто не может быть. А это большое неудовольствие, моя хорошая, и будет самым большим моим удовольствием.
– Уж и не знаю, как лучше сказать, чтобы вы поняли. Ну вот если бы ради своего удовольствия я совершила какую-нибудь глупость… То есть то, что люди называют глупостью…
– Если ты сама, по совести, не считаешь это глупостью, то не все ли тебе равно, как это называют люди? А вот если совесть говорит тебе, что это действительно глупость, то тогда дело принимает совсем другой оборот. Тогда вместо того, чтобы поступать в свое удовольствие, ты будешь терзать себя угрызениями совести, печалиться, раскаиваться. В том-то и заключается настоящее удовольствие, что, доставив его себе, человек никогда в этом не раскается, как бы плохо для него оно ни кончилось. И, сколько бы раз ни представлялся ему новый случай, человек всегда не раздумывая будет делать то же самое.
– Нет, я не сделаю ничего, в чем мне пришлось бы раскаиваться. Нет, никогда мне не доведется в этом каяться. Но ведь даже и тогда…
– Говори, моя хорошая, говори.
– Если, поступая в свое удовольствие, я, по мнению людей, пойду против закона…
– Какого закона, милая?
– Против закона… закона… Не знаю, как сказать. Против закона, о котором говорят люди.
– Ах, так вон оно что! Это ты про закон, который изобрели люди! Но есть, доченька, и другой закон – высший закон, святой закон – Закон Божий. И закон этот – в сердце. Всегда слушай, Кармина, что говорит тебе сердце. – И донья Илюминада привлекла девушку к себе, поцеловала ее в лоб и прошептала ей на ушко: – Будь счастлива, милая, и тогда твое счастье станет моим счастьем. Мгновение счастья стоит целой жизни, полной страданий.
И в эту ночь, на рассвете, Кармина и Колас ушли навстречу своей судьбе – навстречу миру, который лежал перед ними. Колас взял с собой один только аккордеон, взвалив его себе на плечо. Ни Кармина, ни Колас не догадывались, что донья Илюминада, стоя у окна мансарды, среди посаженных ее приемной дочерью цветов, наблюдала, как они, соединившись в одну невесомую, фиолетового цвета тень, терялись в таинственной дали бытия, обнявшись и слившись в поцелуе. В эту ночь, на рассвете, облаченная в траур девственница-вдова испытала то необыкновенное наслаждение, которое испытала Джульетта в объятиях Ромео.
На следующий день Хуан-Тигр, переполненный двойственным чувством радости и досады – радости оттого, что он опять остался один на один со своей женой, и досады на то, что для полноты счастья не хватило такой малости, такого пустяка – еще одной свадьбы, так оправдывался перед доньей Илюминадой:
– Уж не знаю, сеньора, куда мне теперь деваться от стыда, хоть сквозь землю провалиться. Что обо мне скажут люди? Хорошо же, скажут, я воспитал этого неблагодарного сынка, этого повесу! Вы-то знаете, что я ему ни в чем не потакал, что я его держал в ежовых рукавицах. Это казармы его испортили, только они во всем виноваты. А казарма, сеньора, – это школа мошенников и негодяев. Все начинается с того, что человек, очутившись там, теряет уважение к самому себе, хотя чувство собственного достоинства – это единственное, чем можно гордиться. И вот в эту-то пещеру Вельзевула входит деревенский парень, здоровый и чистый, а выходит оттуда гнилым и испорченным – и душой, и телом. Именно там ребят и учат всяким мерзостям. Солдатик боится, что его ни за что ни про что накажут, вот он и хитрит. Он дрожит перед сильным, в отместку издеваясь над слабым. И все это называется у них дисциплиной! Солдат ленив и потому начинает мошенничать, чтобы прожить за чужой счет силой или хитростью. Он развратник, если вообще не содомит, – вы уж простите меня, что я говорю без экивоков, теми же самыми словами, которые вы можете, если вам будет угодно, прочитать даже в самом Священном Писании. А еще думают, будто казармы, если их привести в порядок, смогут стать прекрасной школой мудрости, честности, приучить граждан к равенству, воспитать у них уважение к начальству, то есть к настоящему начальству, к тем, у которых голова варит… Но что меня во всей этой истории с Коласом больше всего злит, прямо-таки бесит, так это не то, что он напроказничал, а то, что он так сглупил. Дурак каких мало! Вы мне можете объяснить, сеньора, зачем ему было умыкать это невинное создание? Неужели вы были бы против того, чтобы они поженились? Уж по крайней мере я-то благословил бы их обеими руками. Тогда как это все объяснить?
– Да оставьте вы их, милый человек, в покое, пусть себе ищут счастья там, где им нравится. Если они захотят, то сейчас им самое время пожениться. А не хотят теперь, так захотят потом. Пока еще ничего не потеряно.
– Если в подобных случаях кто и теряет, так это женщина.
– Вы так думаете?
– Так думает общество.
– И далось вам это общество! Неужели для вас и в самом деле так важно, что оно думает?
_ Но живем-то мы, сеньора, в обществе.
– В обществе, но не для общества. Поскольку жизнь в обществе дает нам некоторые преимущества, то вполне справедливо, чтобы и мы, в свою очередь, подчинялись тем требованиям, которое оно нам предъявляет. Но что касается сердечных дел, личного счастья, то, коль скоро оно никогда не возникает благодаря обществу, нам и незачем у него спрашивать, каким образом, по его мнению, мы должны быть счастливы. Раз уж мы не делаем обществу вреда, то и оно не должно высказывать нам своего недовольства. А если оно нами и недовольно, то, значит, само виновато. Людская молва – это все равно что тень, которая всегда следует за человеком, но, даже укорачиваясь или удлиняясь, все равно не может сделать его короче или длиннее.
– Сеньора, вы рассуждаете прямо как Сенека. У меня сразу камень с души свалился; и так всегда, как вас послушаешь.
Когда-то Эрминия сравнила появление Коласа с прилетом бабочки, запорхнувшей в тюремную камеру. Еще до свадьбы Эрминия лелеяла тайную мысль об освобождении, о побеге. После возвращения Коласа мысль эта переместилась в самые темные слои ее душевной атмосферы, приняв видимость уснувшего, угасшего на время желания. После того как Колас, этот мотылек, вдруг упорхнул снова, мысль о бегстве вновь проснулась в душе Эрминии, завладев ею с такой силой, что стала почти навязчивой идеей. Она тоже должна бежать – немедленно, во что бы то ни стало…