Николай Лесков - Некуда
– Доктор! – сказала Лиза, став после чаю у одного окна. – Какие выводы делаете вы из вашей вчерашней истории и вообще из всего того, что вы встречаете в вашей жизни, кажется, очень богатой самыми разнообразными столкновениями? Я все думала об этом и желаю, чтобы вы мне ответили, потому что меня это очень занимает.
– Да какие ж выводы, Лизавета Егоровна? Если б я изобрел мазь для ращения волос, – употребляю слово мазь для того, чтобы не изобресть помаду при Помаде, – то я был бы богаче Ротшильда; а если бы я знал, как людям выйти из ужасных положений бескровной драмы, мое имя поставили бы на челе человечества.
– Да, но у вас есть же какая-нибудь теория жизни?
– Нет, Лизавета Егоровна, и не хочу я иметь ее. Теории-то эти, по моему мнению, погубили и губят людей.
– Как же, ведь есть теории правильные, верные.
– Не знаю таких и смею дерзостно думать, что до сих пор нет их.
Лиза задумалась.
– Нынешняя теория не гарантирует счастья?
– Не гарантирует, Лизавета Егоровна.
– А есть другие?
– И те не гарантируют.
– Значит, теории неверны?
– Выходит, так.
– А может быть, только люди слишком неспособны жить умнее?
– Вот это всего вернее. Кто умеет жить, тот уставится во всякой рамке, а если б побольше было умелых, так и неумелые поняли бы, что им делать.
– Это так.
– Так мне кажется. Мы ведь все неумелые.
Лиза пристально на него посмотрела.
– Ну, а ваша теория? – спросила она.
– Я вам сказал: моя теория – жить независимо от теорий, только не ходить по ногам людям.
– А это не разлад с жизнью?
– Напротив, никогда так не легко ладить с жизнью, как слушаясь ее и присматриваясь к ней. Хотите непременно иметь знамя, ну, напишите на нем: «испытуй и виждъ», да и живите.
– Что ж, по-вашему выйдет, что все заблуждаются?
– Бедлам, Лизавета Егоровна. Давно сказано, что свет – бедлам.
– Так и мы ведь в этом бедламе, – смеясь, заметила Лиза.
– И мы тоже.
– Значит, чем же вернее ваша теория?
– Вы слыхали, Лизавета Егоровна, про разбойника Прокрусту?
– Нет, не слыхала.
– Ну, так я вам расскажу. У Прокрусты была кровать. Кого бы он ни поймал, он клал на эту кровать. Если человек выходил как раз в меру этой кровати, то его спускали с нее и отпускали; если же короток, то вытягивали как раз в ее меру, а длинен, так обрубали, тоже как раз в ее меру. Разумеется, и выходило, что всякого либо повытянут, либо обрубят. Вот и эти теории-то то же самое прокрустово ложе. Они надоедят всем; поверьте, придет время, когда они всем надоедят, и как бы теоретики ни украшали свои кровати, люди от них бегать станут. Это уж теперь видно. Мужчины еще и туда и сюда. У них дела выдуманного очень много. А женщины, которым главные, простые-то интересы в жизни ближе, посмотрите, в какой они омут их загонят. Либо уж те соскочут да сами такую еще теорию отхватают, что только ахнем.
– Ну… постойте же еще. Я хотела бы знать, как вы смотрите на поступок этой женщины, о которой вы вчера рассказывали?
– Это какое-то дикое, противуестественное исступление, которое, однако, у наших женщин прорывается. Бог их знает, как у них там выходит, а выходит. Ухаживает парень за девкой, а она на него не смотрит, другого любит. Вдруг тот ее обманул, она плачет, плачет, да разом в ноги другому. «Отколошмать, просит, ты его, моего лиходея; вымажь ей, разлушнице, дегтем ворота – я тебя, ей-богу, любить стану». И ведь станет любить. Назло ли это делается или как иначе, а уже черта своеобычная, как хотите. – Я на вчерашнюю историю так и смотрю, Лизавета Егоровна, как на несчастье. Потому-то я предпочитаю мою теорию, что в ней нет ни шарлатанства, ни самоуверенности. Мне одно понятно, что все эти теории или вытягивают чувства, или обрубают разум, а я верю, что человечество не будет счастливо, пока не открыто будет средство жить по чистому разуму, не подавляя присущего нашей натуре чувства. Вот почему, что бы со мною ни сталось в жизни, я никогда не стану укладывать ее на прокрустово ложе и надеюсь, что зато мне не от чего станет ни бежать, ни пятиться.
– Доктор! мы все на вас в претензии, – сказала, подходя к ним, Женни, – вы философствуете здесь с Лизой, а мы хотели бы обоих вас видеть там.
– Повинуюсь, – отвечал доктор и пошел в гостиную.
Через несколько минут туда вошла и Лиза.
Дьякон встал, обнял жену и сказал:
– Ну-ка, мать-дьяконица, побренчи мне для праздника на фортоплясе.
Духовная чета вышла, и через минуту в зале раздался довольно смелый аккомпанемент, под который дьякон запел:
Прихожу к тому ручью,
С милой где гулял я.
Он бежит, я слезы лью,
Счастье убежало.
Томно ручеек журчит,
Делит грусть со мною
И как будто говорит:
Нет ее с тобою.
– «Нет ее с тобою», – дребезжащим голосом подтянул Петр Лукич, подходя к старому фортепьяно, над которым висел портрет, подтверждавший, что игуменья была совершенно права, находя Женни живым подобием своей матери.
Дьяконица переменила музыку и взяла другой, веселый аккорд, под который дьякон тотчас запел:
В зале жарко, в зале тесно.
Невозможно там дышать;
А в саду теперь прелестно
Пить, гулять и танцевать.
– Да, теперь там очень прелестно пить, гулять и особенно танцевать по колено в снегу, – острил Зарницын, выходя в залу.
За ним вышла Женни и Вязмитинов.
Дьяконица заиграла вальс.
Дьякон подал руку Евгении Петровне, все посторонились, и пара замелькала по зале.
– Позвольте просить вас, – отнесся Зарницын, входя в гостиную, где оставалась в раздумье Бахарева.
Лиза тихо поднялась с места и молча подала свою руку Зарницыну.
По зале замелькала вторая пара.
– Папа! – кадриль с вами, – сказала Женни.
– Что ты, матушка, бог с тобой. У меня уж ноги не ходят, а она в кадриль меня тянет. Вон бери молодых.
– Доктор, с вами?
– Помилуйте, Евгения Петровна, я сто лет уж не танцевал.
– Пожалуйста!
– Сделайте милость, увольте.
– Фуй! девушка вас просит, а вы отказываетесь.
– Юстин Феликсович, вы?
– Извольте, – отвечал Помада.
– Лиза, а ты бери Николая Степановича.
– Нет-с, нет, я, как доктор, забыл уж, как и танцуют.
– Тем лучше, тем лучше. Смешнее будет.
– В самом деле, нуте-ка их, пару неумелых, доктора с Николаем Степановичем в кадриль. Так и будет кадриль неспособных, – шутил Петр Лукич.
– Бери, Лиза. Играйте, душка Александра Васильевна!
Женни расшалилась. Дьяконица сыграла ритурнель.
– Ангажируйте же, господа! – крикнул Зарницын.
– Нет, позвольте, позвольте! Это вот как нужно сделать, – заговорил дьякон, – вот мой платок, завязываю на одном уголке узелочек; теперь, господа, извольте тянуть, кто кому достанется. Узелочек будет хоть Лизавета Егоровна. Ну-с, смелее тяните, доктор: кто кому достанется?
Девушки стояли рядом.
Отступление было невозможно, всем хотелось веселиться.
Доктор взял за уголок платка и потянул. На уголке был узелочек.
– Господа! – весело крикнул дьякон. – По мудрому решению самой судьбы, доктору Розанову достается Лизавета Егоровна Бахарева, а Николаю Степановичу Вязмитинову Евгения Петровна Гловацкая.
Обе пары стали на места. У дверей показались Абрамовна, Паланя и Яковлевич.
«Черт знает, что это такое!» – размышлял оставшийся за штатом Помада, укладывая в карман чистый платок, которым намеревался обернуть руку.
Случайности не забывали кандидата.
– Шэн, шэн! вырабатывайте шэн, Николай Степанович! – кричал Вязмитинову доктор, отплясывая с Лизой.
Кадриль часто путалась, и, наконец, по милости шэнов, танцоры совсем спутались и стали.
Все смеялись; всем было весело.
Женни вспомнила о дьяконице и сказала:
– Господа, составляйте другую кадриль, я буду играть.
– Нет, пусти, я, а ты танцуй, – возразила Лиза и села за фортепьяно.
Зарницын танцевал с Женни, Помада, обернув платком вечно потевшие руки, с дьяконицей.
Окончив кадриль, Лиза заиграла вальс.
Зарницын понесся с дьяконицей, а Помада с Женни.
Доктор подошел к Абрамовне, нагнулся к ее уху, как бы желая шепнуть ей что-то по секрету, и, неожиданно схватив старуху за талию, начал вертеть ее по зале, напевая: «О мейн либер Августен, Августен, Августен!»
Лиза едва могла играть. Обернувшись лицом к оригинальной паре, она помирала со смеха, так же как и вся остальная компания.
Дьякон, выбивая ладонями такт, совсем спустился на пол и как-то пищал от хохота.
У Лизы от смеха глаза были полны слез, и она кричала:
– Прах, прах танцует, вот он настоящий-то прах!
К довершению сцены, доктор, таская упирающуюся; старуху, споткнулся на Помаду, сбил его с ног, и все втроем полетели на пол.
Музыка прекратилась. Лиза легла на клавиши, и в целом доме несколько минут раздавалось:
– Ох! ха, ха, ха! ох, ха, ха, ха!
Няня была слишком умна, чтобы сердиться, но и не хотела не заявить, хоть шутя, своего неудовольствия доктору. Поднимаясь, она сказала: