Генри Джеймс - Мадонна будущего. Повести
— Он представляется мне человеком, у которого есть причина, и весьма веская, постараться исчезнуть, залечь поглубже, затаиться, — человеком, находящимся «в розыске», но в то же время под лучом яркого света, который он сам и зажег, да еще и поддерживал, и чудовище, им же порожденное, его буквально (как в «Франкенштейне», конечно) сжирает.
— И впрямь бездны! — Молодой человек даже зарделся, всем своим видом удостоверяя, явно, как художник, нечто такое, что на мгновение открылось его глазам. — Только тут придется порядком потрудиться.
— Не нам, — отрезала Мод. — Он сам все сделает.
— Важно как! — Говарду воистину было важно — как. — Вся штука в том, чтобы сделал он это и для нас. Я имею в виду — с нашей помощью.
— О, с «нашей», — горько вздохнула его собеседница.
— А как же. Чтобы попасть в газету, он не прибегает к нам?
Мод Блэнди пристально на него посмотрела:
— То есть к тебе. Прекрасно знаешь, что ко мне пока еще никто не прибегал.
— Для почина я, если угодно, сам к нему прибежал. Заявился года три назад, чтобы изобразить его «в домашней обстановке», — о чем наверняка тебе уже рассказывал. Ему, думается, понравилось — он ведь ничего себе, забавный старый осел, — понравилось, как я его расписал. Запомнил мое имя, адрес взял, а потом раза три-четыре жаловал собственноручными посланиями: не буду ли я столь любезен, чтобы, воспользовавшись моими тесными (он надеется!) связями с ежедневной печатью, опровергнуть слухи, будто он отменил свое решение поставить одеяла в лазарет при работном доме в Дудл-Гудле. Он вообще никогда своих решений не отменял — и сообщает об этом исключительно в интересах исторической правды, не притязая более на мое бесценное время. Впрочем, информацию такого рода, он полагает, я смогу, благодаря моим «связям», реализовать за несколько шиллингов.
— Так-таки сможешь?
— И за несколько пенсов не могу. Все имеет свои расценки, а этот джентльмен котируется низко — видимо, идет по ставке, которая не имеет выражения в денежных знаках. Нет, берут его всегда охотно, только платят не всегда. Но какая у него память! Каждого из нас в отдельности держит в голове и уж не спутает, кому написал, что того-сего не делал, а кому — что делал. Погоди, он еще ко мне обратится, скажем, с тем, какую позицию занял по поводу даты для очередного школьного праздника в Челсинском доме призрения для кебменов. Ну а я подыщу рынок сбыта для столь бесценной новости, и это нас опять соединит. Так что, если те осложнения, которые ты интуитивно почуяла, и впрямь возникнут — а хорошо бы! — он, не исключено, снова обо мне вспомнит. Представляешь — приходит и говорит: «Что вы, голубчик, могли бы для меня теперь сделать?»
И Байт мысленно погрузился в эту счастливую картину, которая вполне удовлетворяла столь лелеемое им сознание «иронии судьбы» — столь лелеемое, что он не мог написать и десяти строк, не воткнув туда эту свою «иронию».
Однако тут Мод вставила свое мнение, к которому, по-видимому, услышав о такой возможности, только что пришла:
— Не сомневаюсь, так оно и будет — непременно будет. Не может быть иначе. Единственный финал. Сам он этого не знает, да и никто не знает — колпаки они все. А вот мы знаем — ты и я. Только, помяни мое слово, приятного в этом деле будет мало.
— Так-таки ничего забавного?
— Ничего, одно досадное. У него должна быть причина.
— Чтобы заявиться ко мне? — Молодой человек взвешивал все обстоятельства. — Кажется, я понимаю, что ты имеешь в виду… Более или менее. Ну что ж! Для нас это сюжет для «кирпича». Всего-навсего, и не более того. Какая у него причина — его дело. Наше же — использовать его смятение, беспомощность, то, что он — в кольце огня, который нечем и некому тушить, и что, охваченный пламенем, он тянется к нам за ведром воды.
Она помрачнела:
— Жизнь делает нас жестокими. То есть тебя. Из-за нашего ремесла.
— Да уж… Я столько всякого вижу. Впрочем, готов все это бросить.
— Зато я не готова, — вдруг заявила она. — Хотя мне как раз, надо полагать, и придется. Я слишком мало вижу. Недостаточно. Так что при всем том…
Она отодвинула стул и поискала взглядом зонтик.
— Что с тобой? — осведомился Байт преувеличенно безучастным тоном.
— Ничего. В другой раз.
Она посмотрела на него в упор и, не отводя глаз, принялась натягивать старые коричневые перчатки. Он продолжал сидеть как сидел — чуть развалясь, вполне довольный, а ею вновь овладело смятение.
— Мало видишь? Недостаточно? Вот уж не сказал бы! А кто сейчас так ясно разглядел, какая судьба ждет Бидел-Маффета? Разве не ты?
— Бидел-Маффет не моя забота. Твоя. Ты — его человек, или один из. К тебе он и прибегнет. К тому же тут особый случай, и, как уже сказано, мне твоего Бидела очень жаль.
— Лишнее доказательство тому, как отменно ты видишь.
Она промолчала, словно соглашаясь, хотя явно держалась другого мнения, высказывать которое не стала.
— Значит, не вижу того, что хочу, что мне нужно видеть. А что до твоего Бидела, — добавила она, — то придет он к тебе при причине ужасно серьезной. Потому и серьезной, что ужасной.
— Думаешь, он что-нибудь натворит?
— Несомненно. Хотя все, может, и останется шито-крыто, если он сумеет испариться со страниц газет и отсидеться в темноте. Ты, конечно, влезешь в его дела — не сможешь удержаться. Ну, а я не хочу ничего об этом знать ни за какие блага.
С этими словами она поднялась, а он продолжал сидеть, глядя на нее — из-за ее подчеркнутого тона — с особым интересом, но поспешил встать, желая обратить все в шутку:
— Ну, раз ты такая чистоплюйка, ни слова тебе о нем не скажу.
2Спустя несколько дней они встретились снова в восточной, не слишком аристократической части Чаринг-Кросс, где в последнее время чаще всего и происходили их встречи. Мод выкроила часок на дневной спектакль по финской пьесе, который уже несколько суббот подряд давали в маленьком, душном, пропыленном театрике, где над огромными дамскими шляпами с пышной отделкой и перьями нависал такой же густой воздух, как над флорой и фауной тропического леса, — и по окончании очередного действия, выбравшись из кресла в последнем ряду партера, она присоединилась к кучке независимых критиков и корреспондентов — зрителям с собственными взглядами и густо исписанными манжетами, все они сошлись в фойе для обмена мнениями — от «несусветная чушь» до «весьма мило». Отзывы подобного толка гудели и вспыхивали, так что наша юная леди, захваченная дискуссией, как-то и не заметила, что джентльмен, стоящий с другого бока образовавшейся группы — правда, несколько поодаль, — не спускает с нее глаз по какой-то необычной, но, надо полагать, вполне благовидной причине. Он дожидался, когда она узнает его, и, как только завладел ее вниманием, приблизился с истовым поклоном. Она уже вспомнила, кто он, — вспомнила самый гладкий, прошедший без сучка без задоринки, ничем не омраченный случай среди тех попыток, какие она предпринимала в профессиональной практике; она узнала его, и тут же ее пронзила боль, которую дружеское приветствие лишь обострило. У нее были основания почувствовать себя неловко при виде этого розового, сияющего, благожелательного, но явно чем-то озабоченного джентльмена, к которому некоторое время тому назад она наведалась по собственному почину — вызвавшему немедленный отклик — за интервью «в домашней обстановке» и приятные черты которого, чиппендейл, фото- и автопортреты на стенах квартиры в Эрлз-Корте запечатлела в самой что ни на есть живейшей прозе, на какую только была способна. Она с юмором описала его любимого мопса, поведала — с любезного разрешения хозяина — о любимой модели «Кодака», коснулась излюбленного времяпрепровождения и вырвала робкое признание в том, что приключенческий роман он, откровенно говоря, предпочитает тонкостям психологического. Вот почему теперь ее особенно смущало то трогательное обстоятельство, что он, несомненно, искал ее общества без всякого заднего умысла и даже в мыслях не имел заводить разговор о предмете, которому у нее вряд ли нашлось бы изящное объяснение.
По первому взгляду он показался ей — она сразу же стала инстинктивно во всем подыгрывать ему — баловнем фортуны, и впечатление от его «домашней обстановки», в которой он так охотно давал ей интервью, породило в ней зависть более острую, чувство неравенства судьбы более нестерпимое, чем все иные обуревавшие ее писательскую совесть, с которой, полагая ее справедливой, она не могла не считаться. Он, должно быть, был богат, богат по ее меркам: во всяком случае, в его распоряжении было все, а в ее ничего — ничего, кроме пошлой необходимости предлагать ему и в его интересах хвалиться — если ей за это заплатят — своей счастливой долей. Никаких денег она, откровенно говоря, за свой опус так и не получила и никуда его не пристроила, что явилось практическим комментарием, достаточно острым, к тем заверениям, какие она давала — с ненужным, в чем скоро пришлось убедиться, пафосом, как это для нее «важно», чтобы люди ее до себя допускали. Но этой безвестной знаменитости ее резоны были ни к чему; он не только позволил ей, как она выразилась, опробовать свои силы, но и сам лихорадочно опробовал на ней свои — с единственным результатом: показал, что среди находящихся за бортом есть и достойнее, чем она. Да, он мог бы выложить деньги, мог бы напечататься — получить две колонки, как это называется, за собственный счет, но в том-то и состояла его весьма раздражающая роскошь, что он на это не шел: он хотел вкусить сладкого, но не хотел идти кривыми путями. Он хотел золотое яблоко прямо с дерева, откуда оно просто так, в силу собственного веса, к нему в руки упасть не могло. Он поведал ей свою заветную тайну: вдохновение посещало его, ему хорошо работалось только тогда, когда он чувствовал, что нравится, что его труд так или иначе оценен по достоинству. Художнику — существу неизбежно ранимому — нельзя без похвал, без сознания и постоянного подтверждения, что его ценят, пусть даже немного, хотя бы настолько, чтобы не поскупиться на крошечную, совсем крошечную похвалу. Они поговорили об этом предмете, после чего он полностью, пользуясь словами Мод, отдался в ее руки. И не преминул шепнуть ей на ухо: пусть это недопустимая слабость и каприз, но он положительно не может быть самим собой, неспособен что-либо делать, тем более творить, не ощущая на себе дыхания доброжелательства. Да, он любит внимание, особенно похвалу, — вот так. А когда тобой постоянно пренебрегают — это, скажем прямо, режет под корень. Он боялся, она подумает, что он чересчур разоткровенничался, но она, напротив, дала ему полную волю, а кое-что даже попросила повторить. Они условились, она упомянет — так, мимоходом, — что ему приятно доброе слово, а как она это выразит, тут он, разумеется, может довериться ее вкусу.