Шарль Костер - Легенда об Уленшпигеле
Судья знаком призвал присутствующих к порядку и напомнил, что король именным указом воспрещает просить о помиловании еретиков; к этому он добавил, что если Клаас откажется от своих заблуждений, то сожжение будет ему заменено повешением.
А в народе говорили:
– Костер ли, веревка ли – все одно смерть.
И женщины плакали, а мужчины глухо роптали.
Но Клаас сказал:
– Я ни от чего отрекаться не стану. Поступайте с моим телом по своему милосердию.
Тут настоятель собора в Ренне Тительман воскликнул:
– Противно смотреть, как эта еретическая мразь задирается перед судьями! Сжечь тело еретика – это слишком легкое наказание. Надобно спасти его душу, надобно под пыткой заставить его отказаться от заблуждений, дабы народ не соблазнился, глядя, как умирают нераскаянные еретики.
При этих словах женщины зарыдали еще громче, а мужчины сказали:
– Раз человек признался, ему полагается наказание, а не пытки.
Суд решил, что коль скоро законами пытка в сем случае не предусмотрена, то и не должно применять ее к Клаасу. Когда же ему еще раз предложили отречься, он отвечал:
– Не могу.
На основании таких-то и таких-то королевских указов Клаас был признан виновным в симонии, поелику он продавал индульгенции, в ереси и в укрывательстве еретиков и вследствие того приговорен к сожжению перед зданием ратуши. В назидание всем прочим тело его в течение двух дней долженствовало быть выставлено у позорного столба, а затем предано земле там, где обыкновенно хоронили казненных.
Суд присудил доносчику Иосту Грейпстюверу, имя которого не было, однако, названо, пятьдесят флоринов с первой сотни и по десять с каждой следующей сотни той суммы, которая останется после смерти Клааса.
Выслушав приговор, Клаас обратился к старшине рыбников:
– Продажная душа! На гроши польстился – и сделал вдовой счастливую жену, а веселого сына – бедным сиротой! Помяни мое слово – ты умрешь не своею смертью.
Судьи не прерывали Клааса – они все, за исключением Тительмана, глубоко презирали доносчика.
Тот был бледен как полотно от стыда и от злобы.
А Клааса увели в тюрьму.
73
Неле, Уленшпигель и Сооткин узнали о приговоре на другой день, накануне дня казни Клааса.
Они обратились к судьям с просьбой о свидании; Уленшпигелю и Сооткин это было разрешено, а Неле получила отказ.
Уленшпигель и Сооткин вошли в тюрьму и увидели, что Клаас прикован длинной цепью к стене. В тюрьме было сыро, и оттого печку протапливали. Фландрские законы предписывают обходиться помягче с приговоренными к смертной казни: давать им хлеба, мяса, сыру, вина. Однако алчные тюремщики часто нарушают этот закон, многие из них съедают львиную долю и все самое лучшее из того, что полагается несчастным узникам.
Клаас со слезами обнял Уленшпигеля и Сооткин, однако первый, у кого глаза стали сухи, был он, как и подобало мужчине и главе семьи.
Сооткин рыдала, а Уленшпигель сказал:
– Я сейчас разобью проклятые эти оковы!
Сооткин, плача, промолвила:
– Я пойду к королю Филиппу – он тебя помилует.
– Король наследует достояние мучеников, – возразил Клаас. – Возлюбленные жена и сын! В муке суждено мне покинуть сей мир и в тревоге. Меня пугают телесные страдания и угнетает мысль, что без меня вы останетесь нищими и убогими, потому что король все у вас отберет.
– Вчера мы с Неле спрятали деньги, – шепнул Уленшпигель.
– Вот это хорошо! – молвил Клаас. – По крайней мере доносчику ничего не достанется.
– Чтоб он сдох! – сказала Сооткин, и в ее сухих глазах сверкнула ненависть.
Но Клаас думал о деньгах.
– Милый мой Тилькен, ты молодчина! – сказал он. – Стало быть, моей вдове Сооткин на старости лет голодать не придется.
И тут Клаас прижал ее к своей груди, а Сооткин при мысли о том, что скоро она лишится нежной опоры, горькими слезами заплакала.
Клаас между тем вновь устремил взор на Уленшпигеля и сказал:
– Сын мой! Ты, как и все сорванцы, шатаясь по дорогам, немало грешил. Больше так не делай, мой мальчик, не оставляй убитую горем вдову – ведь ты мужчина, ты должен быть ей защитой и опорой.
– Хорошо, отец, – сказал Уленшпигель.
– Бедный мой муж! – обнимая Клааса, воскликнула Сооткин. – Чем мы с тобой провинились? Видит Бог, жили мы с тобой тихо, скромно, честно и дружно. Ранним утром брались за работу, вечером ели хлеб наш насущный и благодарили Господа. Я пойду к королю и вопьюсь в него ногтями. Господи Боже, мы ни в чем не виноваты!
Но тут вошел тюремщик и сказал, что пора уходить.
Сооткин попросила позволения остаться. Клаас чувствовал, как горит у нее лицо, как текут у нее по щекам обильные слезы, как дрожит и трепещет у него в объятиях все ее тело. Он тоже попросил тюремщика, чтобы тот позволил ей побыть с ним.
Но тюремщик снова напомнил, что пора уходить, и вырвал Сооткин из объятий Клааса.
Клаас сказал Уленшпигелю:
– Береги ее!
Тот обещал. Сооткин оперлась на руку Уленшпигеля, и они вышли.
74
Наутро, в день казни, пришли соседи и из жалости заперли в доме Катлины Уленшпигеля, Сооткин и Неле.
Но они не подумали о том, что те могут издали слышать вопли страдальца и видеть из окон пламя костра.
Катлина бродила по городу, качала головой и приговаривала:
– Пробейте дыру – душа просится наружу.
В девять часов утра Клаас в рубахе, со связанными за спиной руками, был выведен из тюрьмы. Согласно приговору, костер должны были разложить на Соборной улице, у столба, против входа в ратушу. Палач и его подручные еще не успели положить поленья.
Клаас терпеливо ждал под караулом, когда они кончат свое дело, а профос верхом на коне, стражники и девять вызванных из Брюгге ландскнехтов с трудом сдерживали глухо роптавшую толпу.
Все в один голос говорили, что бесчеловечно казнить ни в чем не повинного, безобидного, душевного старого труженика.
Вдруг все попадали на колени и закрестились. На колокольне собора Богоматери раздался похоронный звон.
Катлина тоже стояла в толпе, в первом ряду. Не отводя совершенно бессмысленного взгляда от Клааса и от костра, она качала головой и приговаривала:
– Огонь! Огонь! Пробейте дыру – душа просится наружу.
Услышав колокольный звон, Сооткин и Неле перекрестились. Но Уленшпигель не перекрестился – он сказал, что он не желает молиться Богу так, как молятся эти палачи. Он бегал по всему дому, пытался выломать двери, выпрыгнуть в окно, но и двери и окна были на запоре.
Вдруг Сооткин вскрикнула и закрыла лицо передником:
– Дым!
В эту минуту все трое с ужасом увидели поднимающееся к небу черное облако дыма.
Палач с трех сторон, во имя Отца и Сына и Святого Духа, разжег костер, на котором стоял привязанный к столбу Клаас, и дым этот шел от костра.
Клаас посмотрел вокруг, и как скоро он уверился, что в толпе нет ни Сооткин, ни Уленшпигеля и что они не видят его мучений, у него отлегло от сердца.
Слышно было лишь, как молится Клаас, как трещат поленья, как ропщут мужчины, как плачут женщины, как приговаривает Катлина: «Потушите огонь, пробейте дыру – душа просится наружу», – и как заунывно перезванивают колокола.
Внезапно Сооткин стала белее снега, задрожала всем телом и, уже не плача, показала пальцем на небо. Над кровлями домишек взвился длинный и тонкий язык пламени. Язык этот, то поднимаясь, то прячась, причинял нестерпимые муки Клаасу: по воле ветра пламя то жгло ему ноги, то поджигало бороду, и она начинала дымиться, то лизало волосы на голове.
Уленшпигель схватил мать и попытался оторвать от окна. В это мгновение они услышали пронзительный крик – это кричал Клаас, тело которого горело только с одной стороны. Потом он умолк. Слезы струились у него по лицу.
И тут послышался рев толпы. Мужчины, женщины, дети кричали:
– Клаас приговорен к сожжению на большом огне, а не на медленном! Раздуй огонь, палач!
Палач принялся раздувать, но пламя не разгоралось.
– Лучше удави его! – кричал народ.
В профоса полетели камни.
– Огонь! Большой огонь! – воскликнула Сооткин.
И точно: багровое пламя вымахнуло к самому небу.
– Сейчас он умрет, – сказала вдова. – Господи Боже! Прими с миром дух невинного страдальца! Почему здесь нет короля? Я бы своими руками вырвала ему сердце!
С соборной колокольни плыл похоронный звон.
И еще слышала Сооткин, как страшно закричал Клаас, но она не видела, как тело его корчилось на огне, как исказила мука его черты, как он вертел головой и как она ударялась о столб. Народ кричал, свистал, женщины и дети бросали камни, но вдруг костер запылал со всех сторон, и все ясно услышали голос Клааса, прорвавшийся сквозь дым и пламя:
– Сооткин! Тиль!
Затем голова его, точно налитая свинцом, бессильно свесилась на грудь.
И тогда жалобный, пронзительный крик донесся из дома Катлины. Потом все стихло, только бедная сумасшедшая качала головой и приговаривала: