Эрве Базен - Масло в огонь
— Ну что, обрадовалась?
— Меньше, чем только что ты!
Промашка. Не следовало отвечать: я ведь в принципе ничего не видела и не слышала. Но попробуйте-ка прикусить язык, когда он так и жаждет превратиться в жало! Жюльена, оставив в покое свое колено, которое она бережно растирала, крепко встает на ноги. И, ринувшись на меня, бьет наотмашь — раз-два, по левой щеке, по правой, вот и надавала Селине пощечин. Я сижу, оглушенная, — кажется, никогда мне не подняться. Глаза у меня сухи, но щеки пылают и рука сжимает, точно игрушечные кинжалы, вязальные спицы. А тем временем моя матушка, которая сидела скрючившись и постанывая там, в углу, уже поднялась на ноги. Часто моргая, она обводит затуманенным взглядом комнату — такой вид бывает у людей, когда они начинают прозревать. Внезапно она встряхивает гривой, точно лев перед прыжком, и кидается на Жюльену.
— Я не говорила тебе, чтоб ты била мою дочь!
— А может, мне хочется!
Разбудите зверя, и с ним сладу нет. Кровь вскипает мгновенно, а закипев, сбрасывает крышку, и, даже если притушить огонь, ей нужно дать время остыть. Положение становится в высшей степени глупым и отвратительно комичным. Лучшие подружки дерутся — только пыль столбом. Скалка поднята с пола и сражается теперь против метлы, которую схватила моя матушка, — раз, и ручка сломалась пополам. Еще удар слева, к счастью, уже на излете, задевает прелестное маленькое ушко — предмет гордости мадам Колю — и тотчас превращает его в лиловую шишку, которая едва кровит, но растет на глазах.
— Оставь, Селина! — кричит мама, заметив, что я вскочила, дрожа и вооружившись кочергой. Мама на лету перехватила скалку и с такою яростью ринулась на Жюльену, что та испугалась и засверкала пятками.
— Скатертью дорога! — крикнули мы хором.
Мы стоим, крепко обнявшись: мы любим друг друга. В это мгновение мы любим друг друга так, будто в самом деле мы вдвоем на свете, будто моя мать — прекрасная мать и не питает ненависти к отцу, которого я люблю не меньше, чем ее. Ни слез, ни поцелуев: за редким исключением внешние проявления чувств нам несвойственны. Но сколько понимания в глазах! И так же без слов, ибо в них нет необходимости, за несколько мгновений все, что она чувствует, перекачивается в меня. Веки ее быстро моргают, и она словно бы говорит: «Если бы ты захотела, Селина, как все было бы просто! Мне не пришлось бы прибегать к таким штукам. А одной мне невмоготу одолеть твоего отца — он ведь на тебя опирается, навязывая мне свое ненавистное присутствие. Выбери же меня, выбери меня…» А мои разноцветные глаза, в которых, как и в моей душе, нет единообразия, отвечают ей: «Не могу! Птице нужны оба крыла, или она перестанет быть птицей. Вот и мне нужны вы оба, чтобы оставаться Селиной…» Поэтому душевное тепло, переполнявшее нас, быстро иссякает… Мама медленно отворачивается и, подойдя к зеркалу, принимается изучать ухо, которое опухает с каждой минутой все больше и превращается в классическую «цветную капусту» — свидетельство драки.
— Да уж, — шепчет она, — повезло так повезло.
От боли ее лицо начинает морщиться. Она выходит, придерживая ушибленный локоть и склонив голову в сторону раненого уха. Она идет к двери в коридор, идет к телефону. На пороге она останавливается.
— Я вызываю Клоба, — звучит ее измученный голос. — Можешь сказать ему, что я вру. Тогда выйдет, что я дала себя искалечить зазря.
XXV
Клоб уже тут, в спальне, куда я не пожелала войти вместе с ним. Прошло два часа с тех пор, как ему позвонили, но его не было дома. В известном смысле мама, которая теперь уже лежит совсем без сил, должна этому только радоваться: синяки успели проявиться, разукрасив ей все тело. Глаз со стороны расквашенного уха совсем почернел.
— Та-ак! — повторяет Клоб. — Кто же это мог так тебя разделать?
Невозможно расслышать, что произносит шепотом матушка. Может, все-таки не решится? Или, наоборот, ждет, чтобы у нее вырвали имя виновного? В настоящую минуту, должна признаться, пугает меня вовсе не это. Вязанье для вида лежит у меня на коленях, но я и одной петли не могу провязать — я гляжу на большую стрелку стенных часов, которая приближается к полудню. Хоть бы папа не пришел раньше, хоть бы он вернулся только через четверть часа! Сцена, которая вот-вот разразится, и без него будет достаточно тягостна.
Без восьми. Теперь до меня из-за стенки совсем ничего не доносится. Без четырех. Жюльена отворяет окно и внимательно смотрит на малолитражку доктора, стоящую у нашей решетки. Без двух. Из спальни доносится негромкий разговор. Затем отворяется дверь и выходит Клоб.
— …и ты меня поражаешь, — продолжает он фразу, начатую в той комнате, — ведь я-то считал, что он и мухи не обидит! Ну, правда, ты сама дала ему кой-какие поводы для недовольства.
После тридцатилетней практики в наших краях Клоб может многое себе позволить: он и меня принимал, и матушку мою знал еще девчонкой в Луру. Он подходит, кладет мне на голову руку. На голову, сидящую на застывшей шее.
— Ты была тут, Селина, когда это произошло? — по-отечески ласково спрашивает он.
— Да.
Он отнимает руку. Эхо «да» вырвалось у меня из-за локтя, уха, из-за всей этой бессмысленной пытки. Но я уже извиняюсь, уже защищаюсь: я не солгала, не обвинила папу, я сказала только, что была тут, и это правда. Если Клоб больше ни о чем меня не спросит, я не приму ничьей стороны, никого не предам. О чудо! Клоб в самом деле ни о чем меня не спрашивает. Он смотрит на скалку, на сломанную метлу, на кочергу.
— Какая выставка оружия! — бормочет он. Наконец он берет в руки скалку и, проведя по ней пальцем, убеждается в том, что на ней нет и следа муки.
— Так ты говоришь, торт готовила? — спрашивает он маму.
— Нет, — не сразу отвечает мама, явно понимая, что может попасть в ловушку.
— Значит, — с любопытством продолжает Клоб, — прежде чем начать тебя бить, он отыскал метлу в стенном шкафу, кочергу — в плите и скалку для теста — в буфете… Скажи, какая методичность! В котором, говоришь, часу это произошло?
— Около десяти, — затухающим голосом отвечает мама.
Клоб отступает на несколько шагов и, задрав бороду кверху, устремляет глаза в потолок.
— Хорошо, — говорит он, — свидетельство я тебе выдам, когда захочешь. В конце-то концов, мое дело — подсчитать удары и описать твою замечательную коллекцию гематом, кто бы ни был их автором. Остальное — дело Ламорна. Но все же, скажу тебе мимоходом, у мужа твоего удивительный дар всюду поспевать. С девяти до одиннадцати у нас было собрание в мэрии, где обсуждали программу дня святой Варвары. Право же, он сумел раздвоиться! Или, может, от волнения ты не разглядела и ошиблась…
Вздох, еще один. Первый принадлежит ему — удовлетворенный. Второй — ей: душераздирающий. Лучше бы уж она закричала, но она молчит. Я представляю себе, как она кусает подушку, впивается ногтями в простыню. Клоб надевает пальто. Теперь вид у него озабоченный, он хватает меня за локоть и увлекает в коридор.
— Смотри за ней, детка, не оставляй одну, — шепчет он мне на ухо. — А отцу скажи, что она упала с лестницы, когда лезла в погреб.
Короткий кивок в знак согласия: я и сама собиралась так сказать.
— О-ля-ля! — шепотом произносит Клоб и, пройдя через дворик, очень громко добавляет — Если бы тебе вот-вот не исполнялось семнадцати лет, я прописал бы тебе рыбий жир — ну и вид у тебя!
Стоп. Я повисаю на руке Клоба. Красные шлепанцы с черными помпонами пересекли улицу. Жюльена проскальзывает между калиткой и машиной доктора.
— Вранье это все, — шипит она, — совсем не муж ее так разукрасил, а вот эта маленькая дрянь — Селина. Они с ней сговорились.
Рука Клоба снова легла на мою голову.
— Ну что ты мелешь? — тихо начинает он. — О Бертране и речи не было. — И вдруг, вскинув бороду, на всю улицу ревет: — Красивое у тебя имя, Жюльена, но до чего ж ты любишь устраивать склоки… А ну, пошла вон.
Она уходит. Он уходит. А я возвращаюсь с пылающими щеками, едва передвигая застывшие ноги. Мама не подает никаких признаков жизни; она даже затворила дверь в спальню. Пять минут первого! Любопытно: я даже не слышала, как пробили стенные часы. Только подумала: пора ставить жаркое в духовку и — крошечная месть — нашпиговать мясо дольками чеснока, чего мама никогда не делает из-за того, что папа до этого большой охотник.
XXVI
Если бы в течение следующих двух суток кто-то третий — скажем, мосье Ом — пришел ко мне и повторил то, о чем неустанно твердила моя матушка: «Давай кончай с этим, Селина, ты должна выбрать между родителями…»; если бы он настоял на том, чтобы я развела их и таким образом помешала бы разразиться драме, которая висела в воздухе, я необязательно уступила бы его настояниям, но мне было бы очень трудно с ним спорить. Безусловно, никогда не была я так близка к тому, чтобы облагодетельствовать своим выбором папу, который вслух даже не просил меня об этом, и отказать маме, которая на том настаивала. Да и справедливо ли испытывать равное уважение к остервенелой, озлобленной женщине, для которой все средства хороши, и к спокойному мужчине, который лишь увертывается от ударов, не пытаясь на них отвечать?