Чарльз Диккенс - Картины Италии
Утром, в субботу восьмого марта, здесь был обезглавлен преступник. За девять или десять месяцев перед тем он подстерег одну баварскую графиню, которая шла паломницей в Рим, одна и пешком, повторяя, как говорят, этот акт благочестия уже и четвертый раз. Заметив, как она разменяла в Витербо, где он проживал, золотую монету, он последовал за графиней, прошел вместе с нею больше, сорока миль, вероломно предложив ей свою защиту в пути, и, наконец, привел в исполнение свой умысел; напав на нее посреди Кампаньи, уже совсем близко от Рима, возле так называемой (но отнюдь не подлинной) гробницы Нерона, он ограбил и убил графиню ее же собственным странническим посохом. Убийца только недавно женился и кое-что из одежды убитой подарил молодой жене, сказав, что эти вещи куплены им на ярмарке. Однако жена, заметившая графиню-паломницу, когда та проходила через их город, узнала кое-что из подаренного и поняла, чьи это вещи. После этого он признался ей во всем. Жена рассказала об этом священнику на исповеди, и преступник был взят под стражу через четыре дня после убийства.
В этой непостижимой стране нет установленных сроков для отправления правосудия или исполнения приговора, и убийца вплоть до последнего дня содержался в тюрьме. В пятницу, когда он обедал вместе с прочими заключенными, к ним вошли и, объявив ему, что он будет обезглавлен на следующее утро, увели его из общей камеры. Великим постом тут почти никогда не казнят, но поскольку преступление было очень тяжким, сочли уместным наказать преступника для примера именно в это время, когда в Рим отовсюду стекаются к Страстней неделе многочисленные паломники. Я услышал об этом в пятницу вечером и увидел в церквах объявления, призывавшие молиться за душу преступника. Я решил пойти и посмотреть, как он будет казнен.
Казнь была назначена на четырнадцать с половиной часов по римскому времени, то есть без четверти девять утра. Со мною было двое друзей, и так как мы предполагали, что народу будет очень много, мы были на месте уже в половине восьмого. Казнь должна была состояться по соседству с церковью San Giovanni Decollato[142] (сомнительный комплимент св. Иоанну Крестителю), на одной из тех непроезжих, глухих улиц без тротуаров, какие составляют значительную часть Рима, — улице с полуразвалившимися домами, которые, по-видимому, не имеют владельцев, никогда не были обитаемы и уж, конечно, строились безо всякого плана и без какого-либо определенного назначения; в окнах нет рам, и дома похожи на заброшенные пивоварни, хотя могли бы быть и складами, в которых, однако, ничего не хранится. Напротив одного из таких строений — небольшого белого дома — и был сооружен эшафот, и это было, конечно, небрежно сколоченное, неокрашенное, неуклюжее и шаткое сооружение, поднятое над землей футов на семь; над ним торчала высокая рама, похожая на виселицу, на которой был укреплен массивный железный брус с острым ножом, готовым опуститься и ярко блестевшим в лучах утреннего солнца, когда оно выглядывало по временам из-за облака.
Народу было не так уж много, и папские драгуны держали его на почтительном расстоянии от эшафота.
Сотни две-три пехотинцев с ружьями вольно стояли тут и там небольшими отрядами, а их офицеры прогуливались по двое и по трое, болтая друг с другом и покуривая сигары.
В конце улицы был пустырь, который полагается заваливать мусором, грудами черепков и отбросами растительного происхождения, но подобные вещи в Риме швыряют везде и всюду, и для них не отводится особого места. Мы вошли в какое-то подобие прачечной при жилом доме и устроились тут на старой телеге и куче наваленных у стены тележных колес. Через большое зарешеченное окно нам был виден эшафот и улица за ним, вплоть до крутого поворота налево, где перспектива замыкалась фигурой толстого офицера в треуголке.
Пробило девять, пробило десять, но все оставалось по-прежнему. Как обычно, трезвонили все, какие были, колокола всех, какие были, церквей. На пустыре собрался небольшой парламент собак; гоняясь друг за дружкой, они носились между солдатами. Свирепого вида римляне из низших слоев населения в синих плащах, в рыжих плащах и в лохмотьях, не прикрытых никакими плащами, приходили, уходили и вступали в разговоры между собой. По краям редкой толпы сновали женщины и дети. Один обширный, покрытый грязью участок, оставшийся пустым, напоминал лысину на голове. Продавец сигар с глиняным горшком, в котором у него были горячие угли, прохаживался взад и вперед, зычно расхваливая свои товары. Пирожник делил свое внимание между эшафотом и покупателями. Мальчишки старались вскарабкаться на заборы и, срываясь, падали на землю. Священники и монахи, расчищая локтями проход в толпе, становились на цыпочки, чтобы рассмотреть гильотину, и затем уходили. Художники в невероятных средневековых шляпах и с бородами (благодарение небу!), не числившими за собой ни одного века, оглядывались и картинно хмурились.
Один джентльмен, видимо причастный к изящным искусствам, был в гессенских сапогах[143], с рыжей бородой, закрывавшей ему грудь, и длинными ярко-рыжими волосами, тщательно заплетенными в две косы и доходившими ему почти до пояса!
Пробило одиннадцать, а все оставалось по-прежнему. В толпе прошел слух, что преступник отказывается исповедаться; в этих случаях осужденного препоручают священникам вплоть до Ave Maria (иначе говоря, до захода солнца), ибо у них существует милосердный обычай не отнимать до этого часа распятия у осужденного; ведь отвергающий исповедь и причастие не может рассчитывать на милосердие божье. Толпа начала расходиться. Офицеры пожимали плечами, и их лица выражали недоумение. Драгуны, время от времени проезжавшие верхами под нашим окном, чтобы заставить какую-нибудь злосчастную наемную карету или телегу убраться, стоило ей занять удобную позицию и наполниться обрадованными зрителями (но не раньше), — действовали все более решительно. На лысом месте не оставалось ни одного волоска. Толстый офицер, замыкавший перспективу, нюхал табак в огромных количествах.
Внезапно послышались звуки труб. «Смирно!» — скомандовали у пехотинцев. Они направились к эшафоту и окружили его. Драгуны галопом помчались к своим ближним стоянкам. Гильотина оказалась в центре леса ощетинившихся штыков и сверкающих сабель. Народ подался немного вперед, во фланг солдатам. Длинный поток мужчин и мальчишек, сопровождавших процессию от самой тюрьмы, разлился на открытом пространстве. Лысое место перестало быть различимым, слившись со всем остальным. Продавец сигар и пирожник отбросили на время всякие помыслы о торговле и, отдавшись полностью удовольствию, заняли хорошие места в толпе. Перспектива теперь замыкалась отрядом драгун. Толстый офицер, со шпагой в руке, смотрел прямо перед собой, на церковь, которая была видна ему, но не толпе.
Немного погодя, к эшафоту со стороны этой церкви подошло несколько монахов, а над их головами медленно поплыла увитая черным фигура Христа на кресте. Ее обнесли вокруг эшафота и поставили перед ним, повернув лицом к осужденному, чтобы тот мог видеть его до последней минуты.
Едва распятие было установлено, как на помосте показался осужденный — босой, со связанными руками; ворот его рубахи был обрезан почти до плеч. Это был молодой человек двадцати шести лет, крепко и хорошо сложенный. Лицо его было бледно; у него были маленькие черные усики и темно-каштановые волосы.
Он требовал, как передавали, последнего свидания с женой и отказывался от исповеди, пока не добился своего. Пришлось послать за ней, и это было причиной задержки.
Он тотчас же стал на колени, прямо под ножом гильотины. Затем вложил шею в отверстие, вырезанное для этого на поперечной доске, прикрываемой сверху другой доской, как на позорном столбе; прямо под ним был подвешен кожаный мешок, и туда мгновенно скатилась его голова.
Палач поднял ее за волосы и понес вокруг эшафота, показывая народу, прежде чем глухой стук упавшего ножа дошел до моего сознания.
После того как голову обнесли вокруг эшафота, ее подняли на шесте перед ним — небольшой черно-белый комок, на который будет глазеть улица и садиться мухи. Глаза были обращены вверх, словно он старался не видеть кожаного мешка и все время смотрел на распятие. Лицо было матовым, холодным, белым, восковым; все краски жизни сразу покинули его. Таким же было и тело.
Крови было очень много. Отойдя от окна, мы приблизились к эшафоту вплотную. Двое людей окатывали его водой; один из них, подходя ко второму, чтобы помочь уложить труп в грубо сколоченный гроб, шел по помосту, словно пробираясь по грязи. Поражало исчезновение шеи. Голова была срезана у самого основания, так что, казалось, еще немного — и нож раздробил бы нижнюю челюсть или отсек ухо; а у тела был такой вид, точно над плечами решительно ничего не осталось.
Никто не был потрясен происшедшим, никто не был даже взволнован. Я не заметил ни малейших проявлений отвращения, жалости, негодования или печали. В толпе, у самого подножия эшафота, пока тело укладывали в гроб, в моих пустых карманах несколько раз пошарили. Это было безобразное, гнусное, бессмысленное, тошнотворное зрелище, кровавая бойня — и ничего больше, если не считать минутного интереса к горемыке-актеру. Да! Вот единственный смысл этого зрелища и единственное заключенное в нем предостережение. Я не должен забывать о нем. Завсегдатаи лотереи, устроившись в удобных местах, вели счет каплям крови, падавшим кое-где с эшафота, чтобы купить билет с соответствующим номером. Спрос на него бывает большой.