Антон Чехов - Рассказы. Юморески. 1885—1886
— Я понимаю, но…
— Ведь сеттер, чистокровный английский сеттер! Стойка поразительная, а чутье… нюх! Боже, какой нюх! Знаете, сколько я дал за Милку, когда она была еще щенком? Сто рублей! Дивная собака! Ше-ельма, Милка! Ду-ура, Милка! Поди сюда, поди сюда… собачечка, песик мой…
Дубов привлек к себе Милку и поцеловал ее между ушей. На глазах у него выступили слезы.
— Никому тебя не отдам… красавица моя… разбойник этакий. Ведь ты любишь меня, Милка? Любишь?.. Ну, пошла вон! — крикнул вдруг поручик. — Грязными лапами прямо на мундир лезешь! Да, Кнапс, полтораста рублей дал, за щенка! Стало быть, было за что! Одно только жаль: охотиться мне некогда! Гибнет без дела собака, талант свой зарывает… Потому-то и продаю. Купите, Кнапс! Всю жизнь будете благодарны! Ну, если у вас денег мало, то извольте, я уступлю вам половину… Берите за пятьдесят! Грабьте!
— Нет, голубчик… — вздохнул Кнапс. — Будь ваша Милка мужеского пола, то, может быть, я и купил бы, а то…
— Милка не мужеского пола? — изумился поручик. — Кнапс, что с вами? Милка не мужеского… пола?! Ха-ха! Так что же она по-вашему? Сука? Ха-ха… Хорош мальчик! Он еще не умеет отличить кобеля от суки!
— Вы мне говорите, словно я слеп или ребенок… — обиделся Кнапс. — Конечно, сука!
— Пожалуй, вы еще скажете, что я дама! Ах, Кнапс, Кнапс! А еще тоже в техническом кончили! Нет, душа моя, это настоящий, чистокровный кобель! Мало того, любому кобелю десять очков вперед даст, а вы… не мужеского пола! Ха-ха…
— Простите, Михаил Иванович, но вы… просто за дурака меня считаете… Обидно даже…
— Ну, не нужно, чёрт с вами… Не покупайте… Вам не втолкуешь! Вы скоро скажете, что у нее это не хвост, а нога… Не нужно. Вам же хотел одолжение сделать. Вахрамеев, коньяку!
Денщик подал еще коньяку. Приятели налили себе по стакану и задумались. Прошло полчаса в молчании.
— А хоть бы и женского пола… — прервал молчание поручик, угрюмо глядя на бутылку. — Удивительное дело! Для вас же лучше. Принесет вам щенят, а что ни щенок, то и четвертная… Всякий у вас охотно купит. Не знаю, почему это вам так нравятся кобели! Суки в тысячу раз лучше. Женский пол и признательнее и привязчивее… Ну, уж если вы так боитесь женского пола, то извольте, берите за двадцать пять.
— Нет, голубчик… Ни копейки не дам. Во-первых, собака мне не нужна, а во-вторых, денег нет.
— Так бы и сказали раньше. Милка, пошла отсюда!
Денщик подал яичницу. Приятели принялись за нее и молча очистили сковороду.
— Хороший вы малый, Кнапс, честный.. — сказал поручик, вытирая губы. — Жалко мне вас так отпускать, чёрт подери… Знаете что? Берите собаку даром!
— Куда же я ее, голубчик, возьму? — сказал Кнапс и вздохнул. — И кто у меня с ней возиться будет?
— Ну, не нужно, не нужно… чёрт с вами! Не хотите, и не нужно… Куда же вы? Сидите!
Кнапс, потягиваясь, встал и взялся за шапку.
— Пора, прощайте… — сказал он, зевая.
— Так постойте же, я вас провожу.
Дубов и Кнапс оделись и вышли на улицу. Первые сто шагов прошли молча.
— Вы не знаете, кому бы это отдать собаку? — начал поручик. — Нет ли у вас таких знакомых? Собака, вы видели, хорошая, породистая, но… мне решительно не нужна!
— Не знаю, милый…. Какие же у меня тут знакомые?
До самой квартиры Кнапса приятели не сказали больше ни одного слова. Только когда Кнапс пожал поручику руку и отворил свою калитку, Дубов кашлянул и как-то нерешительно выговорил:
— Вы не знаете, здешние живодеры собак принимают или нет?
— Должно быть, принимают… Наверное не могу сказать.
— Пошлю завтра с Вахромеевым… Чёрт с ней, пусть с нее кожу сдерут… Мерзкая собака! Отвратительная! Мало того, что нечистоту в комнатах завела, но еще в кухне вчера всё мясо сожрала, п-п-подлая… Добро бы, порода хорошая, а то чёрт знает что, помесь дворняжки со свиньей. Спокойной ночи!
— Прощайте! — сказал Кнапс.
Калитка хлопнула в поручик остался один.
Контрабас и флейта
В одну из репетиций флейтист Иван Матвеич слонялся между пюпитров, вздыхал и жаловался:
— Просто несчастье! Никак не найду себе подходящей квартиры! В номерах мне жить нельзя, потому что дорого, в семействах же и частных квартирах не пускают музыкантов.
— Перебирайтесь ко мне! — неожиданно предложил ему контрабас. — Я плачу за комнату двенадцать рублей, а если вместе жить будем, то по шести придется.
Иван Матвеич ухватился за это предложение обеими руками. Совместно он никогда ни с кем не жил, опыта на этот счет не имел, но рассудил а priori, что совместное житье имеет очень много прелестей и удобств: во-первых, есть с кем слово вымолвить и впечатлениями поделиться, во-вторых, всё пополам: чай, сахар, плата прислуге. С контрабасистом Петром Петровичем он был в самых приятельских отношениях, знал его за человека скромного, трезвого и честного, сам он был тоже не буен, трезв и честен — стало быть, пятак пара. Приятели ударили по рукам, и в тот же день кровать флейты уже стояла рядом с кроватью контрабаса.
Но не прошло и трех дней, как Иван Матвеич должен был убедиться, что для совместного житья недостаточно одних только приятельских отношений и таких «общих мест», как трезвость, честность и не буйный характер.
Иван Матвеич и Петр Петрович с внешней стороны так же похожи друг на друга, как инструменты, на которых они играют. Петр Петрович — высокий, длинноногий блондин с большой стриженой головой, в неуклюжем, короткохвостом фраке. Говорит он глухим басом; когда ходит, то стучит; чихает и кашляет так громко, что дрожат стекла. Иван же Матвеич изображает из себя маленького, тощенького человечка. Ходит он только на цыпочках, говорит жидким тенорком и во всех своих поступках старается показать человека деликатного, воспитанного. Приятели сильно расходятся и в своих привычках. Так, контрабас пил чай вприкуску, а флейта внакладку, что при общинном владении чая и сахара не могло не породить сомнений. Флейта спала с огнем, контрабас без огня. Первая каждое утро чистила себе зубы и мылась душистым глицериновым мылом, второй же не только отрицал то и другое, но даже морщился, когда слышал шуршанье зубной щетки или видел намыленную физиономию.
— Да бросьте вы эту мантифолию! — говорил он. — Противно глядеть! Возится, как баба!
Нежную, воспитанную флейту стало коробить на первых же порах. Ей особенно не понравилось, что контрабас каждый вечер, ложась спать, мазал себе живот какою-то мазью, от которой пахло до самого утра протухлым жареным гусем, а после мази целых полчаса, пыхтя и сопя, занимался гимнастикой, т. е. методически задирал вверх то руки, то ноги.
— Для чего это вы делаете? — спрашивала флейта, не вынося сопенья.
— После мази это необходимо. Нужно, чтоб мазь по всему телу разошлась… Это, батенька, ве-ли-ко-лепная вещь! Никакая простуда не пристанет. Помажьте-ка себе!
— Нет, благодарю вас.
— Да помажьте! Накажи меня бог, помажьте! Увидите, как это хорошо! Бросьте книгу!
— Нет, я привык всегда перед сном читать.
— А что вы читаете?
— Тургенева.
— Знаю… читал… Хорошо пишет! Очень хорошо! Только, знаете ли, не нравится мне в нем это… как его… не нравится, что он много иностранных слов употребляет. И потом, как запустится насчет природы, как запустится, так взял бы и бросил! Солнце… луна… птички поют… чёрт знает что! Тянет, тянет…
— Великолепные у него есть места!..
— Еще бы, Тургенев ведь! Мы с вами так не напишем. Читал я, помню, «Дворянское гнездо»… Смеху этого — страсть! Помните, например, то место, где Лаврецкий объясняется в любви с этой… как ее?.. с Лизой… В саду… помните? Хо-хо! Он заходит около нее и так и этак… со всякими подходцами, а она, шельма, жеманится, кочевряжится, канителит… убить мало!
Флейта вскакивала с постели и, сверкая глазами, надсаживая свой тенорок, начинала спорить, доказывать, объяснять…
— Да что вы мне говорите? — оппонировал контрабас. — Сам я не знаю, что ли? Какой образованный нашелся! Тургенев, Тургенев… Да что Тургенев? Хоть бы и вовсе его не было.
И Иван Матвеич, обессиленный, но не побежденный, умолкал. Стараясь не спорить, стиснув зубы, он глядел на своего укрывающегося одеялом сожителя, и в это время большая голова контрабаса казалась ему такой противной, глупой деревяшкой, что он дорого бы дал, если бы ему позволили стукнуть по ней хоть разик.
— Вечно вы спор поднимаете! — говорил контрабас, укладывая свое длинное тело на короткой кровати. — Ха-рак-тер! Ну, спокойной ночи. Тушите лампу!
— Мне еще читать хочется…
— Вам читать, а мне спать хочется.
— Но, я полагаю, не следует стеснять свободу друг друга…
— Так вот и не стесняйте мою свободу… Тушите!
Флейта тушила лампу и долго не могла уснуть от ненависти и сознания бессилия, которое чувствует всякий, сталкиваясь с упрямством невежды. Иван Матвеич после споров с контрабасом всякий раз дрожал, как в лихорадке. Утром контрабас просыпался обыкновенно рано, часов в шесть, флейта же любила спать до одиннадцати. Петр Петрович, проснувшись, принимался от нечего делать за починку футляра от своего контрабаса.