Джон Апдайк - Кентавр
– Брось, Пенни, – сказал я ей. – Не стоит. Эти деньги понадобятся, потому что мы должны поесть сегодня в городе перед баскетбольным матчем.
– И зачем вы переехали на ферму? – сказала она. – Из-за этого столько неудобств.
– Правда, – сказал я. – Зато теперь нам легче быть вместе.
– Но ты никогда этим не пользовался, – сказала она.
– Один раз воспользовался, – сказал я в свое оправдание и покраснел.
– Хрен с тобой, Питер, на, гляди, – со вздохом сказал Джонни. – И не говори потом, что я жадный.
Он перебрал колоду и опять показал мне валета червей. Картинка мне нравилась – полная завершенность и симметрия, бурный водоворот плоти, лица скрыты белыми пышными бедрами и длинными распущенными волосами женщины. Но подобно тому, как на листе бумаги, заштрихованном черным карандашом, проступают стершиеся, давным-давно закрашенные на крышке парты инициалы и надписи, эта картинка снова оживила во мне тоску и страх за отца.
– Как думаешь, что покажет рентген? – спросил я как бы невзначай.
Он пожал плечами, помычал, что-то прикидывая, и сказал:
– Шансы равные. Может и так и этак обернуться.
– О господи! – воскликнула Пенни и прижала пальцы к губам. – Я забыла помолиться за него.
– Это ничего, – сказал я. – Не думай про это. Забудь, что я просил тебя. Только дай мне кусочек от твоего бифштекса. Маленький кусочек.
Весь сигаретный дым летел мне прямо в лицо; с каждым вдохом я словно глотал серу.
– Полегче, – сказала Пенни. – Этак ты весь мой завтрак съешь.
– Ты так хорошо ко мне относишься, – сказал я. – Почему? – Я задал этот вопрос, чтобы выманить у нее признание.
– Какой у вас теперь урок? – спросил Кеджерайз своим противным пустым голосом. Он тоже был с нами.
– Латынь. А я и не открывал этот вонючий учебник. Где там! Всю ночь шлялся с отцом взад-вперед по Олтону.
– То-то мисс Апплтон порадуется, – сказал Кеджерайз. Он завидовал моим способностям.
– Ну, Колдуэллу она, небось, все простит, – сказала Пенни. Ей хотелось острить, а я этого не любил; не такая уж она была умная, и это ей не шло.
– Странный разговор, – сказал я. – Что это значит?
– А ты не замечал разве? – Ее зеленые глаза стали Совсем круглыми. Твой отец и Эстер вечно любезничают в коридоре. Она от него без ума.
– Да ты рехнулась, – сказал я. – У тебя просто помешательство на сексуальной почве.
Я хотел пошутить, но, странное дело, она рассердилась:
– А ты, значит, ничего не видишь, да, Питер? Спрятался в свою кожу, как в броню, и никого на свете не замечаешь?
«Кожа»... От этого слова я вздрогнул; но я был уверен, что она ничего не знает про мою кожу. Лицо и руки у меня были чистые, а больше она ничего не видела. Я терзался и боялся ее любви; ведь если она меня любит, значит, в конце концов мы сблизимся и придет мучительный миг, когда я должен буду обнажить перед ней свое тело... «Прости меня, – вдруг застучало у меня в мозгу, – прости, прости».
Джонни Дедмен, уязвленный тем, что на него не обращают внимания – в конце концов должны же младшие ценить, что он, старшеклассник, снисходит до них, – стасовал свою похабную колоду и притворно хихикнул.
– А вот картинка, умрешь, – сказал он. – Четверка стерв. То бишь черв. Женщина с быком.
Майнор бросился к нашему столу. Его лысина сверкала яростью, и ярость струилась из раздувавшихся ноздрей.
– Пр-р-о-чь! – зарычал он. – Убери! И не смей больше с этой дрянью сюда показываться.
Дедмен поднял голову, взглянул на него, помаргивая длинными загнутыми ресницами невинно и выжидающе. Потом процедил сквозь зубы:
– Шел бы лучше конину свою рубить.
Мисс Апплтон едва переводила дух – видно, ей нелегко было сюда взобраться.
– Питер, переведи, – сказала она и прочитала, безупречно произнося долгие и краткие гласные:
Dixit, et avertens rosea cervice rsfulsit,
ambrosiaeque comae divinum vertice odorem
spiravere, pedes vestis defluxit ad inios,
et vera incessu patuit dea
<Молвила и, обретясь, проблистала выей румяной;
И, как амброзия, дух божественный пролили косы
С темени; пали струей до самых ног одеянья;
В поступи явно сказалась богиня.
(Вергилий, «Энеида», перевод В.Брюсова и С.Соловьева)>.
Она выговаривала эти звонкие слова с латинским выражением лица: углы губ сурово опущены, брови подняты и неподвижны, на щеках – возвышенная бледность. А на уроке французского языка лицо у нее бывало совсем другое: щеки как яблоки, брови вздрагивают, губы сморщены, углы рта задорно подергиваются.
– Она сказала... – начал я.
– Молвила. Она молвила так, – поправила мисс Апплтон.
– Она молвила и... и... покраснела.
– Что у нее покраснело? Не лицо. Только cervice.
– Она молвила и, повернув свое... э-э... розовое чрево. – Смех в классе. Я смутился.
– Нет! Cervice, cervice. Шею.
– Она молвила и, поворачивая...
– Повернувшись.
– Она молвила, повернувшись, и ее розовая шея сверкнула.
– Очень хорошо.
– И... и... coma, coma – ком?
– Волосы, Питер, волосы.
– И... э... повернувшись опять...
– Ну нет, мальчик мой, не правильно. Vertice здесь существительное, vertex, verticis. Вихрь. Вихрь, круговорот, корона волос, каких волос? Где определение?
– Как амброзия.
– Правильно, подобных амброзии, что в сущности значит – бессмертных. Амброзия чаще всего означала пищу богов, и слово дошло до нас в этом наиболее употребительном значении – сладкий напиток, нектар. Но боги, кроме того, пользовались амброзией как благовонием. – Мисс Апплтон говорила о богах уверенно, со знанием дела.
– И ее вихрь, путаница...
– Корона, Питер. Волосы у богов никогда не бывают спутаны.
– И корона ее подобных амброзии волос распространяла божественный запах.
– Так. Хорошо. Только лучше скажем не запах, а аромат. Запах – слишком грубо.
– Божественный аромат... ее покровы, ее одежды...
– Да, ее ниспадающие одежды. Все богини, кроме Дианы, носили свободные, ниспадающие одежды. Диана, божественная охотница, носила, конечно, более удобную тунику и, пожалуй, поножи, вероятно, из темно-зеленой или коричневой материи, как мое платье. Ее одежды упали...
– Я не понимаю ad imos.
– Imus – очень архаичное слово. Это превосходная степень от inferus, нижний. Ad imos – до самого низа. Здесь, буквально – до самого конца ее ног, что в переводе звучит не очень вразумительно. Слово использовано для эмфазы: поэт поражен. Чтобы передать это, можно найти некоторые варианты, скажем так: «Одежды упали к самым ее ногам». Смысл же – совершенно. Она была совершенно обнажена. Продолжай, Питер. Не теряй времени.
– Вниз к ее ногам и действительно открыли...
– Была открыта, обнажена, явилась взору, как vera. Vera dea.
– Истинная богиня...
– Правильно. А как связано с предложением incessu?
– Не знаю.
– Питер, право, это досадно. Ведь ты же будешь учиться в колледже. Incessu – значит «идя», «ступая». Поступью она была истинная богиня. Поступь здесь надо понимать как манеру держаться, как стиль; божественность – это своего рода стиль. Строки стихов преисполнены тем сиянием, которое нежданно пролилось на Энея. Ille ubi matrem agnovit – он узнал свою мать. Венеру. Венеру с ее ароматом амброзии, вихрем волос, струящимися одеждами, розовой кожей. А ведь он видит только, как она avertens, как она поворачивается и уходит прочь. Смысл отрывка в том, что, лишь когда она поворачивается и уходит, он видит ее во всем ее блеске, видит ее подлинное величие, видит, что она ему не чужая. Так часто бывает в жизни. Любовь приходит слишком поздно. А дальше идут трогательные строки – он кричит ей вслед: «О, почему, почему не дано мне коснуться тебя, поговорить непритворно с тобою?»
На месте учительницы появилась Ирис Осгуд, девушка плакала. Слезы катились по щекам, мягким и гладким, как бока породистой белой коровы, и она, глупая, даже не вытирала их. Ирис была из тех дурочек, которые не пользовались у нас в классе успехом, но все же, когда она была близко, внутри у меня что-то дрожало. Ее полная, расплывающаяся фигура порождала во мне смутные желания; чтобы их заглушить, я обычно отпускал шуточки, давал волю языку. Но сегодня я был измучен, мне хотелось только приклонить голову на ее глупость, как на подушку.
– Отчего ты плачешь, Ирис?
Сквозь слезы она пролепетала:
– Он порвал на мне блузку. Теперь ее хоть выбрось. Что я маме скажу?
И я увидел, что одна ее грудь, стекающая вниз, как жидкое серебро, в самом деле обнажена до розовой сморщенной пуговки; я не мог отвести от нее глаз, она казалась такой беззащитной.
– Не беда, – сказал я ей благодушно. – Ты на меня погляди. Рубашка совсем разлезлась.
И это была правда: на груди у меня остались только лохмотья да прилипшие кое-где красные нитки. Мой псориаз был у всех на виду. Выстроилась очередь, и они проходили мимо меня друг за другом – Бетти Джен Шиллинг, Фэтс Фраймойер, Глория Дэвис, пряча улыбку, диабетик Билли Шупп все мои одноклассники. Наверно, встретились в автобусе. Каждый рассматривал мои струпья и молча отходил. Некоторые печально качали головами; одна девочка сжала губы и зажмурилась; кое у кого глаза были распухшие и заплаканные. Ветер упал, вершины гор у меня за спиной безмолвствовали. Скала, на которой я лежал, стала мягкой, как будто ее подбили ватой, и я почувствовал острый химический запах, заглушаемый искусственным ароматом цветов...