Ромен Роллан - Кола Брюньон
А напоследок тронулось занавешенное сооружение. Девочки в белом, семенившие впереди, мяукали песнопения. Городской голова и трое старшин шли по обе стороны, держа толстые кисти лент, ниспадавших с балдахина.
Вокруг них двигались цепью святой Ив и святой Кузьма. Сзади, выпятив зоб, петухом выступал швейцар; и кюре, с двумя аббатами по бокам, из которых один был длинный, как день без хлеба, а другойкруглый и плоский, как хлеб без дрожжей, затягивал, через каждые десять шагов, низким басом обрывки литании, но себя не утруждая, попеть и другим предоставляя, шевеля губами, сложа руки на животе и засыпая на ходу. А дальше валил остальной народ, целым куском, плотным, упругим месивом, как густой поток.
Мы же служили запрудой.
Мы вышли из города. Мы двинулись прямо к лугу. Ветер срывал с платанов листья. Их легкий взвод скакал по солнечной дороге. И медленная река уносила их золотые кольчуги. У заставы три сержанта и новый капитан замка сделали вид, что не хотят нас пропустить. Но, не считая капитана, только что назначенного, новичка в нашем городе и принимавшего все за чистую монету (бедняга прибежал со всех ног, запыхался и яростно вращал глазами), все мы, как воры на базаре, были в стачке. Тем не менее поругались, почертыхались, вступили в драку, это полагалось по роли, играли на совесть; но большого труда стоило не прыснуть со смеху. Однако нельзя было особенно тянуть комедию, потому что Калабр с товарищами начали играть уж слишком хорошо; святой Никола на своем древке становился грозен, а свечи колыхались в кулаках, привлекаемые сержантскими спинами. Тогда выступил городской голова, снял шляпу и крикнул:
— Шапки долой! В тот же миг упала завеса, покрывавшая статую под балдахином, и городские пристава возгласили:
— Дорогу герцогу! Шум мгновенно умолк. Святой Никола, святой Элигий, святой Викентий, святой Иосиф со святой Анной, святой Гонорий, святой Фиакр, выстроившись по сторонам, взяли на караул; сержанты и толстый капитан, совсем растерявшийся, обнажив головы, расступились; и вот, гарцуя на плечах у носильщиков, увенчанный лаврами, в токе набекрень и со шпагой у пояса, предстал изваянный герцог. Во всяком случае, так возвещала urbi et orbi <Всему свету (лат.).> надпись мэтра Делаво; но говоря по правде, — и это особенно забавно, — так как у нас не было ни времени, ни возможности сделать похожее изображение, мы просто достали с чердака ратуши какую-то старую статую (никто не знал толком, ни кого она изображает, ни чьей она работы; единственно, на подножье можно было разобрать полустертое имя «Балтазар», впоследствии ее прозвали «Балдюк»). Ну не все ли это равно?
Спасает вера. Разве портреты святого Элигия, святого Николы или Иисуса более похожи? Ежели веришь, всюду увидишь, кого хочешь. Требуется бог?
Да мне достаточно, если угодно, полена, чтобы вместить и его и мою веру.
На этот раз требовался герцог. Его и нашли.
Герцог проследовал мимо склонившихся знамен. Так как луг был его, то он на него и вступил. И мы, дабы оказать ему честь, ему сопутствовали, все до одного, военным строем, с барабанным боем, с трубами и рогами и со святыми дарами. Кто бы мог найти в этом что-нибудь плохое? Разве только плохой верноподданный, человек угрюмый. Волей-неволей пришлось это одобрить и капитану. Ему оставалось одно из двух: или арестовать герцога, или примкнуть к шествию. Он и зашагал в ногу.
Все шло как нельзя лучше, и вдруг у самой пристани чуть не произошло крушение. У входа святой Элигий задел святого Николу, а святой Иосиф сцепился с тещей. Всякий норовил пролезть первым, не считаясь ни с возрастом, ни с приличиями, ни с уважением к дамам. А так как в этот день все собрались готовые к бою и в настроении воинственном, то у всех чесались кулаки. К счастью, я, который зараз и с Николой по имени, и с Иосифом и Анной по ремеслу, не говоря уже о моем молочном братце, святом Викентий, вскормленном на вииоградце; я, который за всех святых, лишь бы они были за меня, я приметил тележку, проезжавшую мимо с виноградника, и Гамби, моего приятеля, ковылявшего рядом, крикнул:
— Друзья! Среди нас нет первых. Обнимемся! Вот кто всех нас помирит, наш властелин, единственный (после герцога, само собой). Он явился. Привет ему! Да здравствует Бахус!
И, подхватив Гамби под ляжки, я водружаю его на карафашке, где он скользит и шлепается в чан с давленым виноградом. Затем хватаю вожжи, и мы первыми въезжаем на Графский луг; Бахус, полоща свой пьедестал в алом соку, увенчанный виноградными листьями, дрыгал ногами и хохотал. Взявшись под ручку, все святые угодники и угодницы шли вприпляску позади зада торжествующего Бахуса. Славно было на травке! Танцевали, ели, играли, прохлаждались целый день вокруг доброго герцога… А к утру луг был похож на свиной хлев. Ни травинки. Наши подошвы, запечатленные в нежной земле, свидетельствовали о том усердии, с каким город чествовал герцога.
Я думаю, он остался доволен. А о нас и говорить нечего!.. Надо, впрочем, сказать, что на следующий день прокурор, вернувшись, счел нужным возмутиться, протестовать, грозить. Но он ничего не предпринял, остерегся.
Правда, он начал следствие, но так его и не кончил: конец не всегда делу венец. Никому не было охоты доискиваться.
Вот как мы показали, что кламсийцы умеют быть покорными подданными своего герцога и короля и в то же время поступать всегда так, как им втемяшится в голову: она у них деревянная. И этот удачный опыт вернул веселость исстрадавшемуся городу. Люди ожили. Встречались подмигивая, обнимались смеясь и думали про себя:
«Есть еще крошки в нашем лукошке. Самого лучшего у нас не отняли. Все в порядке».
И память о наших бедствиях улетучилась.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
ЧУЖОЙ ДОМ
Мне нужно было все-таки, наконец, решить, где мне жить. Пока можно было, я откладывал. Чтобы лучше прыгнуть, берешь разгон. С тех пор как мой очаг превратился в пепелище, я гостил день тут, день там, то у одного приятеля, то у другого; народу было довольно, чтобы приютить меня на ночь-другую, до поры. Пока воспоминание об общей беде еще тяготело надо всеми, все были как стадо и всякий чувствовал себя у чужих вроде как бы дома. Но долго так тянуться не могло. Опасность удалялась. Всякий понемногу вбирал тело в ракушку. Кроме тех, у кого тела уже не было, да меня, у которого не было больше ракушки. А поселиться в гостинице я не мог.
Двое моих сыновей и дочь — кламсийские граждане, они бы мне не позволили. Не то чтобы молодых людей это очень уязвило в их сыновних чувствах.
Но что стали бы говорить!.. Однако они не так уж торопились меня залучить. Сам я тоже не спешил. Слишком уж мои вольные речи плохо вяжутся с их ханжеством. Кому из них принести себя в жертву отцу? Бедняги! Они были не в меньшем затруднении, чем я. На их счастье, Мартина, славная моя дочка, как будто в самом деле меня любит. Она требовала меня к себе во что бы то ни стало… Да, но имеется мой зять. Я знаю сам, у этого человека нет оснований желать меня видеть у себя. И вот все они принялись следить друг за другом, следить за мной сердитыми глазами. А я от них бежал; мне казалось, будто мое старое тело продают с молотка.
Временно я устроился в моем кута, на Бомонском склоне. Это там я, в июле месяце, старый повеса, переспал с чумой. Ведь всего забавнее, что эти болваны, которые, оздоровления ради, сожгли мой чистый дом, не тронули лачуги, где побывала смерть. Я, который уже не боюсь госпожи безносой, был очень рад опять очутиться в хижине с земляным полом, где валялись сосуды предсмертной вечери. Говоря откровенно, я знал, что зазимовать в этой дыре я не смогу. Дверь расселась, окно выбито, а крыша капает изо всех дыр, словно над вами подвешен сыр. Но сейчас дождя не было, а завтра успеется подумать о завтрашнем. Я не любитель терзаться неведомым будущим. А потом, когда мне не удается распутать, с удобством для себя, какое-нибудь затруднение, я помогаю себе тем, что перестаю думать об этом деле до следующей недели. Мне говорят: «Много ты выиграл? Все равно придется проглотить пилюлю». — «Это смотря как, — отвечаю я. — Почем знать, может быть, через неделю и мира-то не будет. Вот-то я буду огорчен, что поторопился, если пилюлю я проглочу, а тут затрубят господни трубы! Мой друг, счастья не откладывай ни на час! Счастье надо пить свежим. А неприятность может и подождать. Если бутылка и выдохнется, то это только лучше».
Итак, я ждал или, вернее, заставлял дожидаться то неприятное решение, которое рано или поздно мне предстояло принять. А чтобы тем временем ничто мне не мешало, я запер дверь на засов и забаррикадировался. Мысли мои меня не тяготили. Я копался в своем саду, расчищал дорожки, окучивал сеянцы под опавшей листвой, подрезал артишоки, лечил болячки и раны старых деревьев: словом, обряжал сударыню-землю, собиравшуюся уснуть под зимним пуховиком. Затем, чтобы себя вознаградить, я отправлялся пощупать бока какой-нибудь хорошенькой дуле, рыжей или желто-мраморной, забытой на ветке… Господи, до чего приятно, когда набьешь рот и у тебя, тая, ходит в глотке вверх и вниз, во всю ее длину, душистый сок! В город я наведывался, только когда нужно было возобновить запасы (я разумею не только харч и питье, но и новости). Я боялся встретиться со своим потомством. Я им сообщил, что я в отъезде. Не поручусь, что они этому поверили; но, как почтительные сыновья, опровергать этого они не хотели.