Джон Стейнбек - Неведомому Богу. Луна зашла
«Если бы я только мог застрелить тебя, — громко сказал Джозеф. — Тогда бы что-то закончилось, а началось бы что-то новое. Но у меня нет ружья. Забирай свой обед».
Он слез с камня и, минуя деревья, удалился. «Когда омут высохнет, звери погибнут, — подумал он, — или, может быть, они уйдут за хребет». Медленным шагом, преодолевая нежелание идти, он вернулся на ранчо, всё ещё пугаясь того, что чуть не случилось ночью. Он думал о той новой связи, которая соединила его с землёй, отчего всё окружающее стало теперь ближе.
Под крышей сарая горел фонарь, а изнутри доносился стук молотка. Джозеф вошёл в дверной проём и, увидев Томаса, сколачивавшего гроб, шагнул внутрь.
— Кажется, маловат, — сказал он.
Томас не поднимал глаз.
— Я измерял. Всё будет, как надо.
— Я видел пуму, Томас; видел, как она убила дикую свинью. Можно телят не досчитаться.
Он торопливо продолжил:
— Когда умер Бенджи, мы уже говорили о том, что могилы делают это место нашим. Действительно, мы становимся как бы его частью. В этом какая-то противоестественная правда.
Томас кивнул, склонясь над своей работой.
— Знаю. С утра Хосе и Мануэль будут копать. Мне не хочется рыть могилу для кого-то из наших.
Джозеф повернулся, пытаясь выйти из тени.
— Так ты уверен, что он подойдёт по размерам?
— Уверен, я измерял.
— И, Том, не ставь вокруг никакой ограды. Я хочу, чтобы её зарыли и забыли как можно скорее.
Затем он быстро вышел. На дворе он услышал тревожный шёпот детей: «Вот, он идёт» и Марты: «Вы ничего не должны ему говорить».
Войдя в свой неосвещённый дом, он зажёг лампы и развёл огонь в печи. Часы, заведённые Элизабет, всё ещё тикали, их пружина сохраняла усилие её рук, а шерстяные носки, которые она повесила сушиться на экран печи, были ещё влажными. Это были ещё не умершие частицы жизни Элизабет. Джозеф медленно осмысливал всё. Жизнь не могла оборваться быстро. Никто не мог умереть до тех пор, пока не умрут вещи, которыми он пользовался. Деятельность человека — только очевидное доказательство его жизни. Пока сохраняется какая-то банальная память, жизненный путь человека не может прерваться, и человек не может умереть. Он подумал: «Долго и медленно приходится умирать человеку. Если мы зарежем корову, она умрёт так скоро, как скоро съедят её мясо, но человеческая жизнь прекращается, как течение в водовороте, маленькими волнами, расходящимися и уменьшающимися по мере приближения к неподвижности». Он откинулся в кресле и подкрутил фитиль лампы так, что остался гореть лишь маленький голубой огонёк. Затем он расслабился и попытался снова привести в порядок свои мысли, как делает пастух, который сгоняет овец в стадо, но, как и овцы на пастбище, они разбегались в сотню разных мест, и он не смог сосредоточиться. В каком-то медленном пульсирующем ритме в его мыслях возникали музыкальные звуки, потоки движения, световые тона. Где-то внизу он увидел своё неуклюжее ссутулившееся тело, свои локти, покоившиеся на коленях.
Изменились размеры, объёмы, величины.
Длинной дугой вытянулся горный хребет, а на его конце возникли пять хребтов поменьше, между которыми были зажаты долины. Если присмотреться повнимательнее, то оказывалось, что в долинах есть и поселения. На изогнутой дугой гряде рос тёмный шалфей, а каждая долина заканчивалась растянувшимся на мили участком чёрной пригодной к обработке земли, который, опускаясь, завершался пропастью. Повсюду там простирались плодородные поля, а люди и дома были такими маленькими, что их едва можно было разглядеть. В вышине на огромной вершине, возвышающейся над грядами гор и долинами, находился разум мира, и взор его падал на тело земли. Разум не мог осмыслить жизни на своём теле. Вялый, он лежал, обладая неясным знанием того, что может смести жизнь, поселения, домишки на полях в яростной тряске земной коры. Но разум дремал, горы стояли, и мирно покоились поля, оканчивавшиеся утёсами, каждый из которых обрывался в пропасть. Так, в неизменности и тишине, всё оставалось миллион лет, и мировой разум на своей вершине готовился отойти ко сну. Мировой разум был немного опечален, ибо знал, что иногда ему надо бы совершить движение, в результате чего иногда жизнь, встряхнувшись, расстроилась бы. И началась бы долгая работа по возделыванию почвы, а дома в долинах разрушились бы. Разум был печален, но он ничего не мог изменить. Он думал: «Пусть я даже испытаю какие-то неудобства, но сохранится порядок, который пришёл, чтобы существовать случайно. Стыдно будет, если этот порядок нарушится». Но вздыбившаяся земная кора была утомлена пребыванием в одном положении. Внезапно она задвигалась, стали рушиться дома, жутким образом начали подниматься и опускаться горы, и вся работа за миллион лет оказалась напрасной.
Изменились объёмы, размеры, величины, изменилось время.
На крыльце раздались лёгкие шаги. Дверь открылась, и вошла Рама, её тёмные широко раскрытые глаза были подёрнуты печалью.
— Ты сидишь почти в полной темноте, Джозеф, — сказала она. Он поднял руку, ероша свою чёрную бороду.
— Я подвернул лампу.
Она подошла и немного развернула фитиль.
— Трудное наступает время, Джозеф. Мне хотелось посмотреть, как ты. Да, — сказала она, — без изменений. Это снова придаёт мне силы. Я боялась, что может быть надлом. Ты всё думаешь об Элизабет?
Хотел бы он знать, что ей ответить. Он не ощущал в себе импульса говорить с той искренностью, с какой мог.
— Да, — медленно и неуверенно заговорил он, — об Элизабет в частности, а вообще обо всём, что умирает. Кажется, всё, кроме жизни, движется в периодически повторяющемся ритме. Есть только одно рождение и только одна смерть. И ничего другого.
Приблизившись, Рама села рядом с ним.
— Ты ведь любил Элизабет.
— Да, — сказал он, — любил.
— Но ты не знал её как человека. Человека ты никогда не знал. Ты никогда не имел представления о человеке, Джозеф, а только о людях вообще. Тебе не видно отдельного, ты видишь только целое.
Она повела плечами и выпрямилась.
— Ты даже не слушаешь меня. Я загляну позже, если тебе нужно будет что-нибудь поесть.
— Я не хочу есть, — сказал он.
— Да, понимаю. Как ты знаешь, малыш у меня. Хочешь, он останется у меня?
— Как только смогу, я найму кого-нибудь нянчить его, — сказал он.
Она встала, собираясь уходить.
— Ты устал, Джозеф. Ляг в постель и постарайся уснуть, если сможешь. А если не сможешь, просто ляг. Утром тебе захочется есть, и тогда приходи завтракать.
— Да, — сказал он с отсутствующим видом, — утром мне захочется есть.
— А сейчас ты ляжешь спать?
Он согласился, с трудом понимая, о чём она говорит:
— Да, лягу.
Когда она вышла, он автоматически последовал её словам. Он разделся и встал у печи, оглядывая свой впалый тощий живот и ноги. В голове его продолжал звучать голос Рамы: «Ты должен лечь и отдохнуть». Он снял со стены лампу, направился в спальню и лёг в постель, оставив лампу на столе. С того момента, как он вошёл в дом, его ощущения втиснулись в мысли, но теперь, когда его тело лежало, вытянувшись, и отдыхало, звуки ночи достигли его ушей, так что он слышал шёпот ветра и хрустящий шорох высохших листьев на мёртвом дубе. Слышал он и доносившееся издалека жалобное мычание коровы. Жизнь опять втекала во всё вокруг, и движение, которому, как можно было подумать, пришлось замереть, началось снова. Ему захотелось потушить лампу, но сопротивляющееся тело отказалось выполнить такую задачу.
Лёгкие, крадущиеся шаги раздались на крыльце. Он услышал, как тихо открылась входная дверь. Из гостиной донёсся какой-то шелестящий звук. В ленивом недоумении насчёт того, кто бы это мог быть, Джозеф, оставшись лежать, слушал, но не подавал голоса. Затем дверь в спальню открылась, и он повернул голову. Рама, совершенно голая, стояла в дверном проёме, и свет лампы падал на неё. Джозеф увидел полные, оканчивающиеся тёмными твёрдыми сосками, груди, широкий округлый живот, сильные ноги и треугольник чёрных кудрявых волос. Рама тяжело и часто дышала, словно после бега.
— Так надо, — хрипло прошептала она.
Грудь и горло Джозефа заныли, словно кто-то стал переворачивать засыпанный туда горячий гравий. Рама потушила лампу и юркнула в постель. Их тела яростно встретились, бёдра, с силой ударяясь, забились друг о друга, её мускулистые ноги охватили его. Дыхание в их глотках прерывалось всхлипыванием. Джозеф ощутил её твёрдые соски на своей груди; затем Рама протяжно застонала, её широкие бёдра быстро и часто прижимались к нему, а тело вздрагивало до тех пор, пока её напряжённые руки не сдавили дыхания в его груди, а её жадное в своей настойчивости лоно не получило от его тела измождённого семени.
Удовлетворённая, она тяжело дышала. Напрягшиеся мускулы ослабли; обнявшись, они лежали, опустошённые.