Борис Васильев - Дом, который построил Дед
На полковника нажали, вдавили в купе. И все поняли, что еще мгновение — и озверевшая толпа расстреляет их в упор. Все поняли, но что следует сделать, сообразил только Старшов. Он доселе молчал, предаваясь воспоминаниям об отпуске, но именно в этот миг осознал, что только он один в состоянии успокоить толпу.
— Стой! — Он рванул из кобуры револьвер, пальнул в потолок. — Я член Армейского совета выборных и председатель полкового комитета солдатских депутатов. Вот мои документы.
Он передал мандаты. Их уважительно брали, внимательно и непременно вслух прочитывали, передавали дальше для ознакомления. В вагоне вдруг стало тихо.
— Документ верный, и сам ты, гражданин депутат, тоже вроде человек верный, — сказал увешанный медалями унтер, возвращая бумаги поручику. — Почему же расстрельщика не выдаешь?
— Не могу допустить самосуда, мне такого не простят ни солдаты мои, ни моя совесть. На следующей станции у меня пересадка, и я обещаю препроводить капитана в комендатуру для выяснения всех обстоятельств. Извольте сдать мне оружие, капитан.
Последовала пауза, протяженность которой Леонид отсчитал гулкими ударами собственного сердца. Солдатам нельзя было давать опомниться, а глупый, перепуганный капитан, обмерев, тянул, тянул…
— Извольте сдать оружие! — резко выкрикнул поручик. — Или я прикажу взять его у вас…
Протянул руку в угол, почувствовал в ладони тяжелую ребристую рукоятку и с трудом сдержал вздох облегчения…
4
Солдаты, погомонив, ушли. Полковник осторожно прикрыл дверь купе, сказал, избегая взгляда:
— Благодарю, поручик. Овладели обстановкой, спасли пятерку русских офицеров.
Офицеров в купе было шестеро, но полковник Старшова к ним не причислял. Леонид отметил это механически, никак не прореагировав.
— Отдай револьвер, поручик, — с глухой угрозой проворчал капитан Даниленко. — Слышишь?
— Чтобы нас вместе с тобой растерзали солдаты? — тоже на «ты» спросил Старшов.
— Вы же, капитан, в сортир рвались, — с раздражением сказал прапорщик. — Что, медвежья болезнь наоборот?
Капитан зыркнул на него свирепым взглядом, но промолчал. И все молчали, утратив всякий интерес к философским размышлениям о судьбах России.
К станции, на которой Старшову следовало делать пересадку, а до этого сдать капитана в комендатуру согласно обещанию, данному солдатам, поезд подошел в густых сумерках. Поручик взял вещи, сказал капитану Даниленко:
— Собирайтесь.
— А если я не пойду? Оружие применишь?
— Как вам угодно, — безразлично сказал Леонид, выходя в коридор.
— Ступайте, капитан, — резко сказал полковник. — Нас и вправду разорвут без этого солдатского любимчика.
Даниленко, не прощаясь, вышел следом за Старшовым. Уступая дорогу поручику, толпившиеся в коридоре солдаты почти смыкались перед капитаном, и тому приходилось боком продираться сквозь угрюмо молчаливую враждебную массу.
— Погодите, поручик! — не сумев спрятать страха, закричал он.
Леонид не остановился, не оглянулся, но пошел чуть медленнее, и Даниленко нагнал его почти у выхода. Пристроился сзади, едва не наступая на пятки. Так они и вышли в тамбур, где стояли маленький смуглый солдат, узнавший в капитане «расстрельщика», хмурый унтер с медалями и двое солдат, уже немолодых и бывалых. Четверка явно ждала их, и капитан Даниленко со всхлипом вздохнул:
— Господи…
— Мы сами его доставим, господин поручик, — угрюмо сказал унтер. — А то сбежит еще в темени.
— А если офицеры на станции таким конвоем заинтересуются, тогда что? Стрелять начнете?
— Стрелять, оно последнее дело, — вздохнул один из солдат. — Три года все стреляем, стреляем…
— Он солдат расстреливал! — закричал смуглый. — Сам расстреливал! Сам!
— Вы, унтер, человек бывалый, соображать умеете, — сказал Старшов, не обратив внимания на крик. — Четверо солдат ведут офицера под конвоем. Куда ведут? Сдать в комендатуру? А где документы?
— А у вас где документы?
— У меня — мандат представителя армии, — нашелся поручик. — Я имею право потребовать расследования.
В тамбур вышел пожилой усталый проводник. Протиснулся к дверям.
— Подъезжаем, — пояснил он. — Сколько стоять будем, никто теперь не знает. Выбилась Россия из расписания.
Лязгая сцепами, состав начал притормаживать. В густеющих сумерках показались первые дома.
— Ладно, ваша взяла, — сказал унтер. — Пошли, ребята.
Солдаты вошли из тамбура в вагон. Поезд, дернувшись, остановился. Проводник, а за ним и офицеры спрыгнули на насыпь.
— Не приняли, — пояснил проводник. — Теперь редко когда станция сразу принимает.
— Далеко до нее? — спросил Старшов.
— С версту будет. У входного семафора стоим.
— Идите вперед, капитан.
— Ты что это, поручик, серьезно решил в комендатуру меня конвоировать?
— Идите вперед!
— А вы большевичок! — вдруг зло засмеялся капитан. — Большевичок!.. Да вас на станции господа офицеры по одному моему слову к стенке прислонят. Без суда и следствия. Влопались вы, поручик, как муха в дерьмо.
Все это капитан Даниленко шипел через плечо, идя на шаг впереди Леонида. Старшов слышал каждое слово, но молчал, прекрасно понимая, что он действительно влопался, что один факт разоружения старшего в чине достаточен для ареста и предания суду его, поручика Старшова. За спиной оставались озлобленные солдаты, впереди — станция, на которой наверняка распоряжается военный комендант с командой охраны и где полно офицеров-фронтовиков, ожидающих поездов на юг или север, на фронт или в тыл. Объяснить капитану, что он, поручик Старшов, действовал лишь во спасение капитанской жизни, извиниться, вернуть оружие и разойтись? Но, во-первых, какова гарантия, что сзади не идут солдаты, наблюдающие, как председатель полкового комитета держит свое слово, и, во-вторых, какова гарантия, что получивший оружие капитан не арестует его, солдатского депутата, на станции, не обвинит в незаконном аресте, издевательствах и нарушении офицерской чести? «Между молотом и наковальней, — вдруг подумалось Леониду. — Между молотом и наковальней…» И он ни на что не мог решиться, тупо шагая за капитанской спиной.
До станции было уже близко, уже отчетливо виднелись ее желтые огни, как вдруг шедший впереди капитан пригнулся и с непостижимой быстротой нырнул под вагон.
— Стой! — с огромным облегчением закричал Старшов.
— Стой, стреляю!..
И два раза пальнул поверх состава, стараясь ни во что не попасть.
— Каждый выстрел имеет свою отдачу, — Дед усмехнулся в усы, припоминая тот вечер. — И то, что в канун Октябрьской революции стрелял вдогонку убегающему корниловцу, оказалось предисловием всей дальнейшей моей военной карьеры…
5
В Княжом мужики еще снимали шапки. По всей Смоленской губернии то там, то тут уже самочинно захватывали помещичьи земли, рубили леса, растаскивали зерно и сено, а порою полыхали не только конюшни, хлева да амбары, но и сами усадьбы, и женщины в длинных ночных рубашках бегали вокруг горящих домов, будто в саванах завтрашнего дня.
А в Княжом мужики снимали шапки. Они уже забыли беззлобного барина, могли забыть и добрую вдову его, но посреди села стояла новая школа, а ее лучшие ученики имели шанс учиться в гимназии коштом барыни Руфины Эрастовны. Мораль начинала измеряться материальными вкладами, что с горечью признал даже отец Лонгин. Правда, это пока касалось только мужиков: бабы и дети руководствовались иными мотивами, но хозяйка все же запретила ставить в саду новый забор взамен рухнувшего. Это генералу не понравилось.
— Неуважение к чужой собственности начинается с малого.
Руфина Эрастовна посмотрела странным затяжным взглядом. На руках у нее была младшенькая, названная в ее честь. И бабушка приподняла ее, точно предъявляла неотразимый аргумент:
— Будущее тоже.
Они разговаривали с глазу на глаз. Варя где-то занималась с сыном и племянницей (голос ее слышался из дальних комнат), а Татьяна еще не вернулась из школы. После памятного ухода Федоса Платоновича и еще более памятного прощания она, как могла, заменяла его, обучая грамоте, музыке и рисованию.
— Не старый умирает, а поспелый, — подумав, объявил Николай Иванович.
— Что с вами, друг мой? Почему же о смерти?
— Это не о смерти, это — мудрость, — нахмурился генерал. — Мне эту мысль подсказала старуха Демидовна, и эти слова сутки не вылезают из моей башки.
— Стало быть, вам смерть грозит нескоро, — улыбнулась Руфина Эрастовна.
В ее улыбке было столько материнской ласки, что Николай Иванович не мог бы ее не заметить и не оценить сей же секунд. Но он размышлял и глядел не на прекрасную хозяйку, а в самого себя.
— Про счастливца говорят, что он родился в рубашке, а я бы хотел умереть в рубашке. Вы понимаете мою мысль? Умереть в рубашке — это и есть наивысшее счастье, дарованное человеку.