Густав Майринк - Зеленый лик
– Мне в жизни случалось и что-то пострашнее, господин доктор.
Сефарди ждал продолжения, но Айдоттер вновь погрузился в состояние бесчувственного покоя и не раскрывал рта.
– Вы давно торгуете спиртным?
Ответом было покачивание головой.
– А хорошо ли идет торговля?
– Не знаю.
– Послушайте, при таком равнодушии к своей деловой жизни вы рискуете рано или поздно потерять все.
– Ясное дело. Когда мне это следить?
– А кому же за этим следить, как не вам? А может, об этом заботится ваша жена? Или дети?
– Моя жена давно не в живых… И детки тоже, одинаково.
Сефарди показалось, что он нащупал тропу к сердцу старика.
– Но ведь ваша любовь к ним жива. Вы вспоминаете свою семью? Я не знаю, давно ли вы понесли эти утраты, но ведь жить в таком одиночестве – значит обделять себя счастьем? Видите ли, я тоже один как перст, и тем легче мне войти в ваше положение. Поверьте, я задаю эти вопросы не из научного интереса к такой загадке, которой для меня являетесь вы. – Сефарди как-то забыл о том, ради чего пришел сюда. – Меня волнует это чисто по-человечески…
– Потому что на душе у вас такой сумерк и вы не можете иначе, – к великому изумлению доктора завершил его мысль Айдоттер, который на миг даже преобразился: на безжизненном лице мелькнул проблеск сочувствия и глубокого понимания. Но секунду спустя оно вновь стало похоже на нетронутый лист бумаги. – Человеку найти свою пару более трудно, чем Моисею было сотворять чудо в Красном море, – словно в забытьи пробормотал старик. Доктор вдруг понял, что Айдоттер, пусть и невзначай, ощутил чужую боль, догадался, какая тяжесть гнетет
Сефарди, отчаявшегося добиться взаимности Евы, хотя сам доктор сейчас не думал о ней.
Он вспомнил, что среди хасидов бытует легенда о неких людях, которые время от времени появляются – поначалу их принимают за безумцев, они столь самозабвенно проникаются страданием и радостью ближних, что обретают другую душу. Сефарди всегда считал это небылицей. Так неужели этот почти невменяемый старик – живое свидетельство реальности невероятного? В таком случае его поведение, его убежденность в том, что он убил Клинкербогка, все его странности предстают в каком-то новом свете.
– Не случалось ли вам, господин Айдоттер, – спросил он, ожидая подтверждения своей догадки, – когда-либо совершить такой поступок, который, как выяснилось позднее, на самом деле совершен кем-то другим?
– Даже не думал про это.
– Не кажется ли вам, что вы чувствуете и думаете иначе, нежели другие люди, к примеру, я или ваш друг Сваммердам? На днях, когда мы познакомились с вами, вы были гораздо общительнее. Эта перемена вызвана потрясшей вас смертью сапожника? – Сефарди с чувством сжал руку старика. – Если вас мучат какие-то заботы или вам нужен отдых, можете вполне довериться мне, я готов сделать все, что в моих силах, чтобы поддержать вас. Мне кажется, магазин на Зейдейк – совсем не то, что вам нужно. Может быть, мне удастся найти для вас иное, более достойное занятие… Почему вы так противитесь дружбе, которую вам предлагают?
Нельзя было не заметить, что эти слова как-то согрели старика. Его губы дрогнули и вдруг раздвинулись в счастливой детской улыбке. Однако то, что касалось рекомендаций относительно будущего, он, видимо, пропустил мимо ушей.
Он попытался что-то сказать, скорее всего, выразить свою благодарность, но так и не нашел нужных слов.
– Я тогда… был не такой? – наконец выговорил он.
– Ну конечно. Вы вели обстоятельную беседу со мной и прочими гостями. Вы были как-то живее, что ли. Даже вступили с господином Сваммердамом в диспут о каббале… И я понял, что вы человек, сведущий в религиозных и теологических вопросах… – Сефарди мгновенно умолк, заметив в старике новую перемену.
– Каббала… каббала, – бормотал Айдоттер. – Ну да… каббала… Я изучал. Длинное время. И Библию тоже…
Его мысли явно уходили в далекое прошлое. Но звучали они так, будто он видит их со стороны, подобно человеку, который указывает кому-то на картины, стараясь объяснить их; он высказывал их то медленно, то скороговоркой – в зависимости от того, как долго они удерживались сознанием.
– Но в каббале… про Бога… неверно… В жизненности совсем не так. Тогда… в Одессе я этого еще очень не знал… В Ватикане и Риме имел необходимость переводить Талмуд.
– Вы бывали в Ватикане? – удивился Сефарди. Старик не услышал вопроса.
– …А потом у меня усохла рука. – Он поднял правую руку. Изуродованные подагрическими узлами пальцы напоминали мертвые корни. – В Одессе православные сосчитали меня шпионом, который якшается с римско-католическими гоями… И вдруг в нашем доме загорелось, но пророк Илия, да будет благословенно имя его, не допустил, чтобы остаться без крыши над головой мне, моей жене Берурье и деткам. Потом Илия пришел к нам, он разделял трапезу за нашим столом после праздника Кущей[56]. Я знал, что он Илия, а жена думала, его зовут Хадир Грюн…
Сефарди вздрогнул. Это имя он слышал вчера в Хилверсюме, когда барон Пфайль пересказывал то, что узнал о приключениях Хаубериссера.
– В общине надо мной насмехались, кому не лень. Айдоттер? Это ж пустой человек. У него голова для шляпы. А не сведали того, что Илия посвятил меня в двойной закон, который Моисей открыл Иисусу, – лицо старика озарилось светом преображения, – и он переставил в моей душе сокровенные огни макифим[57]… А потом в Одессе начались еврейские погромы. Я подставил свою голову, но удар нашел Берурью, и ее кровь залила пол, когда она хотела защитить деток. Их поубивали как ягненков.
Сефарди вскочил, зажал руками уши и в ужасе уставился на Айдоттера, по лицу которого блуждала улыбка.
– Ривка, старшенькая, кричала, звала меня о помощи, но меня крепко держали, и они облили моего дитя керосином и сожгли.
Айдоттер умолк и начал сосредоточенно рассматривать свой лапсердак и выщипывать нитки из разлезшихся швов. Казалось, он все хорошо сознает, но нe ощущает никакой боли – спустя какое-то время он спокойным голосом продолжил свой рассказ:
– Когда я опять начинал изучать каббалу, у меря дело не двинулось, ибо свечи макифим были переставлены во мне.
– Что вы имеете в виду? – с дрожью в голосе спросил доктор. – Страшное горе помрачило ваше сознание?
– Не горе. И я не помрачен. У меня что-то такое, как у египтян, про которых рассказывают, будто у них был напиток, отбирающий память. А как же иначе смог бы я выжить? Я долгое время не знал, кто я есть, а потом, когда стал опять знать, мне не было дано то, что нужно человеку для слез, и то, что нужно для моих мыслей… Свечи макифим переставлены. С тех пор у меня, если можно так выразить, сердце в голове, а мозг в груди. Особенно по временам.
– Вы не могли бы объяснить подробнее? – тихо спросил Сефарди. – Если это вам не в тягость. Я не хочу, чтобы вы сочли мой интерес праздным любопытством.
Айдоттер взял его за рукав.
– Смотрите, господин доктор. Я сжимаю сукно. Вам не чувствуется боль? А делаю ли я боль рукаву, кто это знает? Так и у меня. Я понимаю, когда-то случилось то, что должно было делать боль. Я это знаю точно, но не чувствую. Затем, что мое чувство в голове. Я уже не могу сомневаться чужим словам, а в юности, когда был в Одессе, мог. Я уже не могу все понимать, как раньше. Либо что-то стукнет мне в голову, либо нет. А если стукнет, значит, так оно и есть, и я чувствую это ясно, но не могу различить, где я, а где не я. И даже не пробую размыслить это.
Сефарди начал понемногу догадываться о том, что заставило старика взять на себя вину.
– А ваша повседневная работа? Вы в силах выполнять ее?
Айдоттер вновь указал на рукав.
– Платье защищает от воды, когда идет дождь, и от зноя, когда светит солнце. Думаете вы о том или нет, платье делает свое дело. Мое тело заботится торговлей, только я про то уже ничего не знаю, как прежде. Говорил же рабби Симон бен Елеазар: «Видел ли ты, чтобы птица занималась ремеслом? Однако она без устали хлопочет о пропитании». Почему бы и мне не делать такое?… Конечно, если бы макифим не были переставлены, я бы не бросил своего тела, а был бы пригвожден к нему.
Сефарди, внимательно следивший за вполне осмысленной речью, бросил на старика испытующий взгляд и отметил про себя, что он теперь мало чем отличается от нормального русского еврея: Айдоттер вовсю размахивал руками, и в его голосе появилась даже какая-то напористость. Причем столь различные состояния удивительно плавно переходили друг в друга.
– Конечное дело, своей силой человеку такого не совершить. Тут не помогут ни ученость, ни молитвы и даже микваот – чудодейственные ванны – не помогут. Если кто-то оттуда, с другой стороны, не переставит свечи, нам это не по плечам.
– И вы полагаете, что вам помог некто «оттуда»?
– Ну да. Я же говорил – пророк Илия. Когда он один раз пришел в нашу комнату, я уже зараньше слышал его шаги. Я не мог ошибаться. Я всегда поднимал, что он может быть нашим гостем. Вы знаете, доктор, мы, хасиды, всегда ожидаем его приход. Я даже боялся издрожать всем телом, когда увижу его. Но все было натурально, как будто к нашей двери подошел простой еврей. Мое сердце даже не билось шибче. Только это был он, я не сомневался, как бы ни вглядывался… И чем больше я держал его в глазах, тем лицо его было все знакомее мне, и я понял – не было в моей жизни ни одной ночи, когда он не являлся бы ко мне во сне. И когда я стал все дальше отступать в свою память (уж как хотелось узнать, когда я увидел его в самый первый раз), и мелькнула вся молодость, и я увидел себя малым ребенком, а потом, когда забрался еще более глубже, – взрослым мужчиной в прежней жизни, а я и не подозревал, что был таким, а потом – опять ребенком и так без конца, и всякий раз он со мной и всегда в одних летах и одинаковый с моим гостем за столом. Конечно, я не мог оторвать от него моих глаз, не отпустил ни одного его движения. Если бы я знал, что это – Илия, я не приметил бы ничего особенного, но я чувствовал: все, что он делает, забирает глубокий смысл. Потом, когда он во время беседы сменил местами две свечи на столе, я все понял, я почувствовал, что он во мне переставил свечи и я стал другим человеком – мешугге[58], как говорят в общине… Для ради какой цели он переставил во мне свечи, я понял потом, когда погубили мою семью… А вам интересно знать, доктор, с чего Берурья решила, что его зовут Хадир Грюн?… Она уверяла, что он ей так сказал.