Лион Фейхтвангер - Гойя или Тяжкий путь познания
Нередко такие «акты веры» приурочивали к празднованию торжественных событий, например, к коронации или бракосочетанию короля, или рождению престолонаследника. В таких случаях костер зажигал кто-нибудь из членов королевской фамилии.
Отчеты об аутодафе неукоснительно публиковались, причем выходили они из-под умелого пера духовных писателей. Эти отчеты пользовались большим успехом. Так, падре Гарау рассказывает об одном аутодафе на острове Мальорка, как трое закоренелых грешников были сожжены там на костре и как отчаянно они рвались, когда к столбу стало подбираться пламя. Еретику Бенито Теронги удалось было вырваться, но он тут же попал в другой костер — рядом. Его сестра, Каталина, хвалилась, что сама бросится в пламя, а теперь визжала и скулила, чтобы ее отвязали. Еретик Рафаэль Вальс сперва стоял в дыму неподвижно, как статуя, но, когда пламя лизнуло его, он тоже начал извиваться и корчиться. Он был упитанный и розовый, словно молочный поросенок, и когда снаружи тело его совсем обуглилось, он продолжал гореть изнутри, живот у него лопнул и кишки вывалились, как у Иуды. Книжка падре Гарау «Торжество веры» имела особенный успех и выдержала четырнадцать изданий. Последнее из них вышло во времена Франсиско Гойи.
Некоторыми инквизиторами руководило только религиозное рвение, другие же пользовались предоставленными им огромными полномочиями, чтобы удовлетворить свое властолюбие, свою алчность и похоть. Возможно, что рассказы спасшихся жертв несколько преувеличены, однако же и самый Manuale инквизиции — устав ее судопроизводства — показывает, какая свобода действий была предоставлена духовным судьям, а судебные акты свидетельствуют о том, как они злоупотребляли своим правом.
Инквизиция похвалялась тем, что, объединив всех испанцев в католической вере, она избавила Пиренейский полуостров от религиозных войн, терзавших остальную Европу. Но это преимущество было куплено дорогой ценой: инквизиция внушила испанцам, будто незыблемая вера в догматы церкви важнее, чем нравственный образ жизни. Иностранцы, посещавшие Испанию, чуть не в один голос утверждали, что именно в стране, где владычествует инквизиция, религия никак не влияет на нравственность, и горячее усердие к вере часто уживается с распутством. Нередко священное судилище весьма мягко наказывало преступления, которые всему миру казались омерзительными, например, совращение духовных чад во время исповеди. Зато беспощадная кара налагалась за все чисто внешние погрешности против католической веры. Так, в Кордове в течение одного-единственного судебного заседания было постановлено отправить на костер сто семь человек — мужчин, женщин и детей — за то, что они присутствовали на проповеди некоего Мембреке, признанного еретиком.
В годы младенчества Гойи довольно много иудействующих, в том числе восемнадцатилетняя девушка, были сожжены на особо торжественном аутодафе за совершение каких-то еврейских обрядов. Монтескье, величайший французский писатель того времени, вложил в уста одного из обвиняемых защитительную речь своего сочинения. «Вы ставите в вину мусульманам, — гласит эта речь, — что они мечом насаждали свою веру, почему же вы свою веру насаждаете огнем? Желая доказать божественную сущность вашего вероучения, вы окружаете своих мучеников ореолом, ныне же вы взяли на себя роль Диоклетиана, а нам предоставили роль мучеников. Вы требуете, чтобы мы стали христианами, а сами быть христианами не хотите. Пусть вы уже не христиане, но сделайте, по крайней мере, вид, что вы обладаете чувством справедливости хотя бы в той ничтожной доле, коей природа наделила даже самые низшие существа, имеющие человеческий облик. Одно бесспорно: деятельность ваша послужит будущим историкам доказательством того, что Европа наших дней была населена варварами и дикарями».
В самой Испании во вторую половину восемнадцатого столетия ходили по рукам памфлеты, в которых главная вина за переживаемый страной упадок, за убыль населения, за утрату былого могущества и за духовное оскудение возлагалась на инквизицию. И даже властители той поры, французские Бурбоны, признавали, что без некоторых «еретических» реформ в духе времени никак не обойтись, иначе страна погибнет. Ввиду своего благочестия и благоговения перед традицией они сохранили священному судилищу весь внешний престиж, однако отняли у него важнейшие его обязанности и привилегии.
Тем не менее влияние инквизиции в народе ни на йоту не уменьшилось, а мрак и тайна, которыми была окутана ее власть, лишь увеличивали ее притягательную силу. Именно из-за угрозы упразднения священного судилища еще торжественнее обставлялись дни, в которые оглашался эдикт веры. И они привлекали еще больше зрителей, а уж как привлекало верующих аутодафе, это сочетание ужаса, жестокости и сладострастия, даже говорить не приходится.
Так шпионила повсюду
Инквизиция. Над каждым,
Словно страшный рок зловещий,
Тяготела. Нужно было
Лицемерить. Даже с другом
Было страшно поделиться
Вольной мыслью или шуткой.
Даже шепотом боялись
Слово вымолвить… Но только
Эта вечная угроза
Придавала серой жизни
Прелесть остроты. Испанцы
Инквизиции лишиться
Вовсе не хотели, ибо
Им она давала бога.
Правда, бог тот был всеобщим,
Но особенно — испанским.
И они с упрямой верой,
Тупо, истово, покорно
За нее держались так же,
Как за своего монарха.
2
Мирные переговоры, которые мадридский двор вел в Базеле с Французской республикой, чересчур затягивались. Хотя испанцы втайне решили взять назад требование о выдаче Францией королевских детей, но из соображений чести считали своим долгом до последней минуты настаивать именно на этом условии. А в Париже отнюдь не имели намерения выдать наследника Капетов, создав тем самым центр роялистского сопротивления, и неизменно отвечали ледяным «нет». Несмотря на это и наперекор здравому смыслу, роялистский посланник Франции в Мадриде, мосье де Авре надеялся, что упорство и настойчивость испанцев в конце концов возьмут верх. В мечтах он уже видел маленького короля благополучно доставленным в Мадрид, а себя самого — королевским наставником и опекуном, негласным регентом великой, могучей, прекрасной, возлюбленной Франции. Как вдруг пришла страшная весть: королевский отрок Людовик XVII скончался. Мосье де Авре не желал этому верить. Должно быть, французские роялисты выкрали мальчика и спрятали его. Но донья Мария-Луиза и дон Мануэль с готовностью приняли за истину печальное известие о смерти маленького Людовика. Говоря откровенно, мадридский двор втайне даже вздохнул с облегчением. Спорный вопрос отпадал теперь сам собой, без ущерба для испанской чести.
Тем не менее мирные переговоры не двигались с места. Гордая победами своих армий, республика требовала, чтобы ей уступили провинцию Гипускоа с главным городом Сан-Себастьян и возместили военные издержки в размере четырехсот миллионов. «Я рассчитываю, что заключение мира позволит нам вести более широкую жизнь», — заявила донья Мария-Луиза своему первому министру, и дон Мануэль понял, что не смеет выплатить четыреста миллионов. Пепа, в свою очередь, сказала: «Надеюсь, что вашими трудами, дон Мануэль, Испания выйдет из войны великой державой», — и Мануэлю стало ясно, что нельзя отдавать баскскую провинцию.
— Я — испанец, — высокопарно и мрачно заявил он дону Мигелю. — Не могу я уступать Сан-Себастьян и платить такую огромную дань.
Однако хитроумный Мигель уже успел, не бросая тени на своего господина, прощупать почву в Париже и вскоре сообщил весьма любопытные новости: парижская Директория стремится не только к миру, но и к союзу с Испанией; если ей гарантируют такой союз, республика готова значительно смягчить условия мира.
— Насколько я понял, — осторожно закончил дон Мигель, — Париж вполне удовольствуется вашим, дон Мануэль, обещанием способствовать столь желанному союзу.
Дон Мануэль был приятно удивлен.
— Моим? — переспросил он, приосанясь.
— Да, сеньор, — подтвердил дон Мигель. — Если бы вы, разумеется, совершенно доверительно, направили соответствующее собственноручное послание кому-нибудь из членов Директории, ну, скажем, аббату Сиесу, тогда республика не стала бы настаивать на этих двух неприятных пунктах.
Дон Мануэль был польщен, что его особе придают в Париже такое значение. Он заявил королеве, что рассчитывает добиться не только приемлемого, но даже и почетного мира, если его уполномочат вступить в личные, неофициальные переговоры с парижскими властями. Мария-Луиза отнеслась к этому недоверчиво.
— Мне кажется, chico, мой мальчик, ты себя переоцениваешь, — сказала она.