Гилберт Честертон - Перелетный кабак
– Здесь нет картин, – просто сказал турок. – Я бы их не одобрил. Картина – идол, друзья мои. Смотрите. – И он, обернувшись, торжественно указал куда-то вглубь. – Смотрите, там нет картин. Я все разглядел и все принял. Ни одного человека. Ни одного зверя. Никакого вреда; декорации красивы, как лучшие ковры. Лорд Айвивуд очень рад, ибо я сказал ему, что ислам про-грес-сирует. Раньше у нас разрешали изображать растения. Я их искал. Здесь их нет.
Гиббс, тактичный по профессии, счел неудобным, чтобы прославленный Мисисра вещал с высоких ступеней улице и реке, и вежливо предложил пройти в залы. Пророк и секретарь последовали за ним и попали в первый зал, где находился Айвивуд. Он был единственной статуей, которой разрешали поклоняться новые мусульмане.
На софе, подобной пурпурному острову, сидела леди Энид и оживленно беседовала с Дорианом, стараясь предотвратить семейную ссору, неизбежную после случая в парламенте. По следующей зале бродила леди Джоан Брет. Мы не вправе сказать, что она смиренно или пытливо вглядывалась в картины, но, дабы не обижать всуе постфутуристов, сообщим, что ее точно так же утомлял пол, по которому она ступала, и зонтик, который она держала в руке. И сзади, и спереди, и сбоку медленно плыли люди ее круга. Это очень маленький круг, но он достаточно велик и достаточно мал, чтобы править страной, утратившей веру. Он суетен, как толпа, и замкнут, как тайное общество.
Ливсон немедленно подошел к лорду Айвивуду, вынул бумаги из кармана и рассказал, как преступники покинули Миролюбец. Лицо Айвивуда почти не изменилось: он был выше некоторых вещей (или считал, что выше) и мог бранить слугу только при слугах. Оно по-прежнему напоминало мрамор.
– Я постарался узнать, куда они поехали, – сказал секретарь. – Как это ни прискорбно, они направились в Лондон.
– Очень хорошо, – ответила статуя. – Здесь их легче поймать.
Приведя множество доводов (к сожалению, ложных), леди Энид предотвратила скандал. Но она плохо знала мужчин, если думала, что поэт не испытывает глубокой ярости. С тех пор как мистер Гиббс велел арестовать его, целых четыре дня чувства и мысли Дориана Уимпола развивались в направлении, противоположном идеалам тактичного журналиста, чье неожиданное появление сильно ускорило процесс. С Гиббсом поэт знаком не был и оскорбить его не мог; не мог оскорбить и кузена, с которым только что помирился, но кого-то оскорбить был непременно должен. Почитатели нового искусства будут огорчены, узнав, что гнев его обрушился на новую школу живописи. Тщетно повторял Ливсон: «Новое всегда ругают». Тщетно повторял Гиббс: «Ругали даже Уистлера». Избитые фразы не могли утишить бурю Дорианова гнева.
– Этот турок умнее тебя, – говорил он Айвивуду. – Он считает, что это хорошие обои. Я бы сказал, плохие обои, от них сильно мутит. Но это не картины. С таким же успехом можешь назвать их креслами партера. Партер – не партер, если нет сцены. Сидеть можно и дома, даже удобнее. И ходить дома удобнее, чем здесь. Выставка – это выставка, если там что-то выставлено. Ну, покажи мне что-нибудь.
– Пожалуйста, – благодушно согласился лорд Айвивуд, подводя его к стене. – Вот «Портрет старухи».
– Который? – спросил упорный Дориан.
Гиббс поспешил помочь, но, к несчастью, показал на «Дождь в Аппенинах», что усилило гнев поэта. Возможно (как Гиббс потом объяснял), что Дориан толкнул его локтем. Во всяком случае, журналист, потрясенный своей ошибкой, удалился в буфет, где съел три пирожка с омаром, а также выпил того самого шампанского, которое некогда принесло ему столь тяжкий вред. Однако на сей раз он ограничился одним бокалом и вернулся с достоинством.
Вернувшись, он обнаружил, что Дориан Уимпол, забыв о месте, времени и гордости, спорит с лордом Айвивудом, как спорил с Патриком в лунном лесу. Айвивуд тоже разволновался, его холодные глаза сверкали, ибо он знал лишь радости ума, но не умел кривить душой.
– Я испытываю неиспытанное, – говорил он, красиво повышая и понижая голос, – пробую неиспробованное. Ты говоришь, они изменили самую сущность искусства. Этого я и хочу. Все на свете живет лишь тем, что превращается во что-то другое. Без искажения нет роста.
– Что же они исказили? – спросил Дориан. – Я ничего такого не нашел. Нельзя исказить перья у коровы или лапы у кита. Разве что шутки ради, но вряд ли ты посмеешься. Как ты не видишь? Даже тогда, дорогой мой Филип, шутка в том, что корова – это корова, а не птица. И сочетать, и искать можно до известных границ, дальше будет уже другая вещь, и все. Кентавр – и человек, и лошадь, а не бессмысленное чудище.
– Я понимаю, что ты имеешь в виду, – сказал лорд Айвивуд, – но не согласен. Я бы хотел, чтобы кентавр не был ни человеком, ни лошадью.
– Зачем же он тогда? – спросил поэт. – Если что-то изменилось полностью, оно не изменилось. Где перелом? Где память о перемене? Если завтра ты проснешься в образе миссис Доп, которая сдает комнаты на Бродси-эйрс, чем же ты изменишься? Я не сомневаюсь, что миссис Доп нормальней и счастливей тебя. Но чем же ты стал лучше? Как же ты не видишь, что каждый предмет отграничен от другого тождеством с самим собой?
– Нет! – воскликнул Филип, подавляя гнев. – Я с этим не согласен.
– Тогда я понимаю, – сказал Дориан, – почему ты, такой хороший оратор, не пишешь стихов.
Леди Джоан, со скукой глядевшая на фиолетово-зеленое полотно, которое показывал ей Мисисра, заклиная не обращать внимания на идолопоклоннические слова «Первое причастие в снегах», резко обернулась к Дориану. Немногие мужчины оставались равнодушными к ее лицу, особенно если оно являлось им внезапно.
– Не пишет стихов? – переспросила она. – Вы считаете, что Филипу мешают рамки ритма и рифмы?
Поэт немного подумал и отвечал:
– Да, из-за этого тоже. Однако я имел в виду другое. Мы – свои люди, и я скажу прямо. Все считают, что у Филипа нет юмора. Но я скорблю не о том. Я скорблю, что у него нет чувств. Он не ощущает границ. Так стихов не напишешь.
Лорд Айвивуд холодно разглядывал черно-желтую картину под названием «Порыв», но Джоан Брет живо склонилась к нему и воскликнула:
– Дориан говорит, что у вас нет чувств. Есть ли у вас чувства? Ощущаете ли вы границы?
Не отрывая взгляда от картины, Айвивуд ответил:
– Нет, не ощущаю.
Потом он надел старящее его пенсне; потом снял и обернулся к Джоан. Лицо его было очень бледно.
– Джоан, – сказал он. – Я пройду там, где не был никто. Я проложу дорогу, как римляне. Мне не нужны приключения среди изгородей и канав. Мои приключения – у пределов разума. Я буду думать о том, о чем никто не думал, любить то, чего никто не любил. Я буду одинок, как первый человек.
– Говорят, – сказала она, – что первый человек пал.
– Кто говорит, священники? – спросил он. – Да; но и они признают, что он познал добро и зло. Так и эти художники ищут во мраке то, что еще неведомо нам.
Джоан взглянула на него с искренним и необычным интересом.
– О!.. – сказала она. – Значит, и вы ничего не понимаете?
– Я вижу, что они ломают барьеры, – ответил он, – а больше ничего не вижу.
Она смотрела в пол, рисуя узоры зонтиком, словно должна была это обдумать. Потом сказала:
– Быть может, разрушая барьеры, они разрушают все?
Ясные бесцветные глаза твердо встретили ее взгляд.
– Вполне может быть, – сказал лорд Айвивуд.
Дориан внезапно отошел от картины и воскликнул:
– Эй, что такое?
Мистер Гиббс изумленно глядел на дверь. В византийской арке стоял высокий худой мужчина в поношенном, но аккуратном костюме. Темная борода придавала что-то пуританское его сухощавому умному лицу. Все его особенности объяснились, когда он заговорил с северным акцентом:
– Сколько здесь картин, ребятки! Но я бы хотел кружечку, да.
Ливсон и Гиббс переглянулись, и секретарь выбежал из залы. Лорд Айвивуд не шевельнулся; но Уимпол, любопытный, как все поэты, подошел к незнакомцу и вгляделся в него.
– Какой ужас! – проговорила леди Энид. – Он пьян.
– Нет, красотка, – галантно возразил незнакомец. – Давно я не пил. Я человек приличный, рабочий. Кружечка мне не повредит.
– Вы уверены, – со странной учтивостью осведомился Дориан, – вы уверены , что не выпили?
– Не выпил, – добродушно сказал незнакомец.
– Даже если бы здесь была вывеска… – дипломатично начал поэт.
– Вывеска есть, – отвечал незнакомец. Печальное, растерянное лицо Джоан Брет мгновенно преобразилось. Она сделала четыре шага, вернулась и села на софу. Но Дориан, по всей видимости, был в восторге.
– Даже если вывеска есть, – сказал он, – выпивку не отпускают пьяным. Могли бы вы отличить дождь от хорошей погоды?
– Мог бы, – убежденно ответил незнакомец.
– Что ты делаешь? – испуганно прошептала Энид.
– Я хочу, – ответил поэт, – чтобы приличный человек не разнес в щепы непотребную лавочку. Простите, сэр. Итак, вы бы узнали дождь на картине? Вы слышали, что такое пейзаж, а что такое портрет? Простите меня, служба!..