Томас Манн - Доктор Фаустус
Два или три раза в течение наших четырёх семестров они предпринимались in corpore[31], иными словами Баворинскому удавалось вовлечь в них почти всех членов кружка. В этих массовых затеях ни Адриан, ни я участия не принимали. Но бывало, что в путь отправлялась кучка более или менее близких друг другу юношей, и тогда уж и мы присоединялись к ним. Обычно это были: сам староста, затем коренастый Дейчлин, некий Дунгерсгейм, Карл фон Тойтлебен да ещё молодые люди по имени: Хубмейер, Маттеус Арцт и Шаппелер. Эти имена запомнились мне так же, как и физиономии их носителей, описывать которые здесь я считаю излишним.
Ближайшие окрестности Галле — песчаную равнину — никак не назовёшь живописными, но поезд за несколько часов переносит вас вверх по течению Заале в прелестные ландшафты Тюрингии. Обычно в Наумбурге или в Апольде (родина Адриановой матери) мы выходили из вагона и, неся свою поклажу — заплечный мешок и дождевой плащ, продолжали путь уже «на своих на двоих». Во время переходов, длившихся с утра до вечера, мы ели в деревенских харчевнях, а иногда и просто на траве в тени какой-нибудь рощицы, и не одну ночь проводили на крестьянском сеновале, чтобы, едва забрезжит рассвет, совершить своё утреннее омовение над длинной водопойной колодой. На такое временное приобщение к сельскому примитиву, к матери-земле, горожан и интеллектуалов, сознающих, что очень скоро им придётся возвратиться в привычную и «естественную» сферу буржуазной цивилизации, на такое добровольное опрощение неизбежно ложится налёт искусственности, покровительственного дилетантизма и комичности, — в чём мы, конечно, отдавали себе отчёт, встречая добродушно-насмешливые взгляды крестьян, у которых просили соломы на ночь. Если что-нибудь и сообщало этим взглядам благожелательство, даже симпатию, то разве что наша юность. Юность — единственно правомерный мост между цивилизацией и природой, она, так сказать, предцивилизованное состояние, из которого берёт своё начало, вся буршикозно-студенческая романтика, — доподлинно романтический возраст.
Так это определил энергично мыслящий Дейчлин, когда мы перед сном, в овине, тускло освещённом прилаженным в углу фонарём, говорили о нашей студенческой жизни, хотя он тут же прибавил, что юности рассуждать о юности по меньшей мере безвкусно: форма жизни, сама себя обсуждающая и анализирующая, перестаёт быть формой, подлинно существует только то, что существует непосредственно и бессознательно.
Ему возражали Хубмейер и Шаппелер, Тойтлебен тоже с ним не соглашался. Куда как хорошо, заявили они, если бы о юности судила только старость и юность всегда бы оставалась объектом стороннего наблюдения, как будто она так уж чужда духу объективности; она ведь достаточно объективна, чтобы судить о себе, и имеет право говорить о юности с точки зрения юности. Существует ведь такая штука, как жизнеощущение, равнозначная самосознанию, и если самосознание упраздняет форму жизни, то, значит, одухотворённая жизнь вообще невозможна. От одного только бытия, тёмного и бессознательного бытия ихтиозавра, проку нет, в наше время надо сознательно себя отстаивать и отчётливо утверждать свою специфическую форму жизни — понадобилось немало веков, чтобы юность, юность как таковая, получила признание.
— Только это признание шло скорее от педагогов, следовательно от взрослых, а не от самой юности, — послышался голос Адриана. — В один прекрасный день оказалось, что век, который изобрёл женскую эмансипацию и стал ратовать за права ребёнка, — весьма снисходительный век, — пожаловал и юность привилегией самостоятельности, а она, уж конечно, быстро с нею освоилась.
— Нет, Леверкюн, — возразил Хубмейер и Шаппелер, остальные присоединились к ним, — ты не прав, в значительной мере не прав. Собственное жизнеощущение юности с помощью самосознания одолело человечество, правда уже склонявшееся к этому признанию.
— И даже весьма, — сказал Адриан. — Нашему времени стоит только услышать: «Я-де обладаю специфическим жизнеощущением», — и оно перед вами расшаркается. Юность ломилась здесь в открытую дверь. Впрочем, может быть, и неплохо, когда юность и её время понимают друг друга.
— Что за равнодушие ты на себя напустил, Леверкюн? Разве не здорово, что общество признало за молодостью её права, что никто не оспаривает самостоятельной ценности периода созревания?
— Разумеется, — подтвердил Адриан. — Но вы исходили… мы исходили из предпосылки…
Его оговорка вызвала громкий смех. Кто-то, кажется Матеус Арцт, сказал:
— Истинный Леверкюн. Сначала ты говоришь товарищу «вы», а потом решаешься на «мы», чуть не свихнув себе язык. «Мы» даётся тебе всего труднее, ты закоренелый индивидуалист.
Адриан с этим определением не согласился. Ничего подобного, он отнюдь не индивидуалист и, безусловно, стоит за коллективное начало.
— Разве что в теории, — заметил Арцт, — и то, делая исключение для Адриана Леверкюна. Ты о молодёжи говоришь свысока, словно сам к ней не принадлежишь, и никак не можешь с нею смешаться, ибо где речь идёт о смирении, там тебя нет.
— Но в данном случае речь шла не о смирении, — возразил Адриан, — а, напротив, об осознанном жизнеощущении.
Дейчлин предложил дать Леверкюну возможность выговориться до конца.
— Всё очень просто, — сказал Адриан. — Сейчас тут в основу была положена мысль, что юноша ближе к природе, чем цивилизованный зрелый человек, — вроде как женщина, которой, по сравнению с мужчиной, приписывается большая близость к природе. Но я с этим не согласен. По моему мнению, молодёжь вовсе не состоит в столь дружеском согласии с природой. Скорее она перед ней робеет, чурается её; к тому, что он сродни природе, человек привыкает лишь с годами и только медленно с этим примиряется. Как раз молодёжь, я имею в виду молодёжь более высокого полёта, скорее страшится родства с природой, презирает природу, с нею враждует. Что называется природой? Леса и луга? Горы, деревья и море, красота пейзажа? По моему мнению, молодёжь замечает всё это меньше, чем пожилой остепенившийся человек. Юноша не так уж склонен созерцать и наслаждаться природой. Он больше устремлён во внутрь, к духовному, чувственное его отталкивает.
— Quod demonstramus[32], — сказал кто-то, по всей вероятности Дунгерсгейм, — мы странники, лежащие на соломе, завтра отправимся в тюрингские леса, в Эйзенах и Вартбург.
— Ты всё говоришь: по моему мнению, — заметил ещё кто-то. — А хочешь, вероятно, сказать: согласно моему опыту.
— Вы ставите мне в упрёк, что я свысока говорю о молодёжи и себя от неё отделяю. А теперь я вдруг должен себя ей противопоставить?
— У Леверкюна, — сказал тут Дейчлин, — есть свои соображения относительно молодёжи и поры юности, но тем не менее он не отрицает её специфического жизнеощущения, заслуживающего того, чтобы с ним считались, а это главное. Я же возражал против самоистолкования молодёжи лишь постольку, поскольку оно разрушает непосредственность жизни. Но, возведённое в степень самосознания, оно повышает интенсивность жизни, и в этом смысле, вернее в этом масштабе, я считаю самоистолкование положительным. Идея юности — это привилегия и преимущество нашего народа, немецкого, другие народы её почти не знают, самобытный смысл юности им, можно сказать, неизвестен, они удивляются подчёркнуто своеобычному и одобряемому старшими поведению немецкой молодёжи, даже её не принятому в буржуазном обществе костюму. Пусть их! Немецкая молодёжь, именно как молодёжь, представляет немецкий дух, юный, с великим будущим, — незрелый ещё, если хотите, но что с того! Немецкие подвиги всегда совершались в силу такой вот могучей незрелости, недаром же мы народ Реформации. Ведь и она была следствием незрелости. Зрелым был флорентиец времён Возрождения; перед тем как пойти в церковь, он говорил жене: «Ну что ж, воздадим честь этому распространённому заблуждению». Но Лютер был достаточно незрел, достаточно народен, по-немецки народен, чтобы создать новую, очищенную веру. Да и что сталось бы с миром, если бы последнее слово было за «зрелостью»? А так мы с нашей незрелостью подарим ему ещё немало обновлений и революций.
После этих слов Дейчлина все некоторое время молчали. Видимо, в потёмках и втихомолку тешились чувством молодости, личной и национальной, проникнутой общим пафосом. В словах «могучая незрелость» для большинства было много лестного.
— Если бы я мог понять, — прервал молчание Адриан, — почему, собственно, мы так уж незрелы, так уж молоды, как ты говоришь, — я имею в виду немецкий народ. В конце концов мы прошли не меньший путь, чем другие, и, может быть, только наша история, то есть то обстоятельство, что мы чуть позднее других объединились и обрели общее сознание, морочит нас идеей юности.
— Нет, не так, — отвечал Дейчлин. — Юность в высшем смысле этого слова не имеет ничего общего с политической историей, да и вообще с историей. Она метафизический дар, некая структурность, предназначение. Разве ты не слышал о немецком становлении, немецком странствии, о бесконечном пребывании в пути немецкой сущности? Немец, если хочешь, среди народов вечный студент, вечный искатель.