Оноре Бальзак - Модеста Миньон
— Так вот какая судьба ждала в парижской пучине бедную девочку! — воскликнул Дюме. — Единственное утешение родителей, отраду и надежду друзей, гордость семьи, всеми любимую девушку, ради которой шесть преданных людей готовы отдать жизнь и состояние, лишь бы уберечь ее от несчастья... — И, помолчав, Дюме продолжал: — Выслушайте меня, сударь. Вы великий поэт, я же простой солдат. Пятнадцать лет я служил в армии в самых скромных чинах, был во многих сражениях, не раз ядра пролетали над моей головой, я был свидетелем гибели сотен товарищей... Я был в плену. Я много перенес в жизни. И все же никогда я не содрогался так, как сейчас, — от ваших слов.
Дюме думал, что смутил поэта, но только польстил ему своим волнением, более редкостным для этого избалованного честолюбца, чем привычный ему поток похвал.
— Послушай, дружище! — торжественно проговорил поэт, положив руку на плечо Дюме и забавляясь тем, что при его прикосновении солдат наполеоновской гвардии задрожал. — Эта девушка — для вас все, но что она такое для общества? Ничто! Полезнейший Китаю мандарин только что протянул ноги и погрузил в траур всю империю, а разве вас это огорчает? Англичане убивают в Индии тысячи людей, таких же, как мы с вами, и, может быть, там сжигают в эту самую минуту очаровательнейшую из женщин, но, тем не менее, вы с удовольствием выпили сегодня чашку кофе. В Париже множество матерей производят на свет детей, лежа на соломе, им не во что завернуть своего младенца. А вот передо мною ароматный чай, налитый в чашку, стоящую пять луидоров, а сам я пишу стихи, чтобы парижанки могли сказать: «Прелестно, прелестно! Божественно, восхитительно! Слова его проникают в самую душу!» Социальная природа, как и вся природа вообще, чрезвычайно забывчива. Через десять лет вы сами удивитесь своему поступку. Вы сейчас в Париже, в городе, где люди умирают, женятся, обожают друг друга в краткие минуты свидания; где брошенная девушка кончает с собой, открыв жаровню с тлеющими углями; где гениальный человек идет ко дну вместе с грузом проблем, призванных облагодетельствовать человечество, — и все это происходит рядом, зачастую под одной и той же кровлей, но люди при этом даже не ведают друг о друге. А вы являетесь к нам с требованием, чтобы мы падали в обморок из-за такого незначительного вопроса: быть или не быть какой-то девице из Гавра? О, да вы...
— И вы еще называете себя поэтом! — воскликнул Дюме. — Вы, значит, совсем не чувствуете того, о чем пишете!
— Если бы мы действительно переживали все те страдания и радости, которые воспеваем, мы износились бы в несколько месяцев, как старые сапоги, — улыбаясь, сказал поэт. — Но, постойте, вы приехали из Гавра в Париж и пришли к Каналису, и он не допустит, чтоб вы вернулись ни с чем. Солдат! (Каналис выпрямился и сделал жест, достойный гомеровского героя.) Поэт откроет вам глаза: всякое большое чувство — это поэма столь личная, что даже лучший друг не должен касаться ее. Это сокровище, принадлежащее только вам, это...
— Извините, что я перебиваю вас, — сказал Дюме, с ужасом глядя на Каналиса, — но скажите, вы бывали в Гавре?
— Я провел там сутки весной 1824 года, проездом в Лондон.
— Вы человек благородный, — продолжал Дюме, — можете ли вы дать мне слово, что вам незнакома Модеста Миньон?
— Это имя впервые поражает мой слух, — ответил Каналис.
— Ах, сударь, — воскликнул Дюме, — в какую грязную интригу меня запутали! Могу ли я рассчитывать, что вы поможете мне в розысках? Я убежден, что кто-то злоупотребил вашим именем. Вчера вы должны были получить письмо из Гавра...
— Я ничего не получал. Могу вас уверить, сударь, я сделаю все от меня зависящее, чтобы быть вам полезным...
Дюме ушел, охваченный беспокойством; он полагал, что уродец Бутша решил увлечь Модесту под видом знаменитого поэта, тогда как на самом деле несчастный Бутша с ловкостью шпиона, с хитростью и проницательностью принца, готовящегося к мести, вникал в жизнь и поступки Каналиса, ускользая от всех взоров благодаря своей незначительности, словно насекомое, которое прокладывает себе путь под древесной корой.
Едва бретонец удалился, как в кабинет поэта вошел Лабриер. Разумеется, Каналис заговорил со своим другом о визите приезжего из Гавра.
— Модеста Миньон? — воскликнул Эрнест. — Я как раз пришел к тебе по поводу этой истории.
— Вот как! — воскликнул Каналис. — Неужели я одержал победу через посредника?
— Да. Вот в чем суть драмы, мой друг: меня любит прелестнейшая девушка, с которой не сравниться самым блестящим парижским красавицам, девушка, сердцем и начитанностью похожая на Клариссу Гарлоу. Она меня видела, я ей нравлюсь, и она считает меня великим Каналисом. Но это еще не все. Модеста Миньон знатного происхождения, и Монжено только что мне сообщил, что состояние ее отца, графа де Лабасти, достигает шести миллионов. Отец приехал три дня тому назад, и я только что обратился к нему, через посредство Монжено, с просьбой назначить мне свидание в два часа. Банкир послал ему об этом записку и намекнул, что дело идет о счастье его дочери. Но ты ведь понимаешь, — прежде, чем идти к отцу, я должен во всем признаться тебе.
— Что же это такое! Среди цветов, раскрывающихся под солнцем славы, — напыщенно произнес Каналис, — встретился благоуханный цветок растения, которое, подобно апельсиновому дереву, приносит золотые плоды и испускает тончайший аромат! Но все его дары — эта непритворная нежность, сочетание ума и красоты и подлинное счастье — ускользают от меня!.. — Тут Каналис взглянул на ковер, чтобы скрыть выражение своих глаз. — Можно ли было подумать, — продолжал он, выдержав паузу, в течение которой к нему вернулось самообладание, — что за этими надушенными изящными листочками, за этими словами, которые пьянят, как вино, скрывается искреннее сердце, скрывается одна из тех девушек или молодых женщин, у которых любовь одета покрывалом лести, которые любят нас ради нас самих и способны дать нам блаженство? Нет, чтобы угадать это, нужно быть ангелом или демоном, я же только честолюбивый чиновник. Ах, мой друг, слава превращает нас в мишень тысячи стрел. Я знаю поэта, обязанного выгодным браком расплывчатому произведению своей музы. Я же — человек, который умеет лучше любить, лучше лелеять женщин, чем он, — и вдруг упустил такой случай... Но любишь ли ты ее, эту несчастную девушку? — сказал он, вперив взгляд в своего друга.
— О, — вырвалось у Лабриера.
— Ну, так будь счастлив, Эрнест, — сказал поэт, беря его под руку. — Судьбе было угодно, чтобы я не оказался неблагодарным по отношению к тебе. Ты теперь будешь щедро вознагражден за свою преданность: я стану великодушно содействовать твоему счастью.
Каналис злился, но ему ничего больше не оставалось, как обратить свою незадачу в пьедестал для себя. Слезы показались на глазах молодого докладчика, он бросился на шею Каналису и расцеловал его.
— Ах, Каналис, я не знал тебя до сих пор.
— Это вполне естественно. Чтобы объехать вокруг света, надо потратить немало времени, — ответил поэт с обычным своим ироническим высокомерием.
— Но подумал ли ты об этом огромном состоянии? — сказал Лабриер.
— А разве оно попадет в плохие руки, мой друг? — отозвался Каналис, подкрепив величественным жестом эти дружеские излияния.
— Мельхиор, — сказал Лабриер, — я твой друг на жизнь и на смерть!
Он пожал обе руки поэта и быстро вышел: ему не терпелось встретиться с г-ном Миньоном.
Между тем граф де Лабасти был совершенно удручен подстерегавшими его несчастьями. Из письма дочери он узнал о смерти Беттины-Каролины и о слепоте, поразившей его жену, а Дюме только что рассказал ему о запутанной любовной интриге Модесты.
— Оставь меня одного, — сказал он своему верному другу.
Когда Дюме закрыл за собой дверь, несчастный отец бросился на диван и долго лежал, закрыв лицо руками и плача теми скупыми старческими слезами, которые не текут из глаз человека, но лишь увлажняют веки, быстро высыхают и снова навертываются, — такие слезы похожи на последнюю росу человеческой осени.
— Иметь любимых детей и обожаемую жену — это значит иметь несколько сердец и подставить их все под удары кинжала! — воскликнул он, вскочив как тигр и бегая взад и вперед по комнате. — Быть отцом — значит с головою выдать себя несчастью. Если я встречу этого д'Этурни, я убью его! Ах, дочери мои, дочери! Одна остановила свой выбор на мошеннике, а другая, моя Модеста, отдала сердце подлецу, который злоупотребляет ее доверием, прикрываясь бумажными доспехами поэта. Будь еще это Каналис, куда бы ни шло. Но этот влюбленный Скапен[75]!
«Я задушу его собственными руками, — подумал он, еле сдерживая порыв необузданной ярости. — Ну, а потом? — спросил он самого себя. — Что, если моя дочь умрет от горя?»
Он машинально взглянул в окно «Королевской гостиницы», вновь опустился на диван и замер в неподвижности. Усталость, вызванная шестью поездками в Индию, заботы, связанные с торговыми делами, борьба с опасностями, страдания — все это посеребрило волосы Шарля Миньона. Его красивое суровое лицо с правильными чертами, загоревшее под солнцем Малайи, Китая и Малой Азии, приобрело внушительное выражение, а горе в ту минуту придавало ему даже величие.