Константин Симонов - Живые и мертвые
Что ж, пусть так! Он, Серпилин, не желает и не может иметь никаких личных счетов с находящимся у него в подчинении бойцом Барановым. Если тот будет храбро драться, Серпилин поблагодарит его перед строем; если тот честно сложит голову, Серпилин доложит об этом; если тот струсит и побежит, Серпилин прикажет расстрелять его, так же как приказал бы расстрелять всякого другого. Все правильно. Но как тяжело на душе!
Привал сделали около людского жилья, впервые за день попавшегося в лесу. На краю распаханной под огород пустоши стояла старая изба лесника. Тут же, неподалеку, был и колодец, обрадовавший истомленных жарой людей.
Синцов, отведя Баранова к Хорышеву, зашел в избу. Она состояла из двух комнат; дверь во вторую была закрыта; оттуда слышался протяжный, ноющий женский плач. Первая комната была оклеена по бревнам старыми газетами. В правом углу висела божница с бедными, без риз, иконами. На широкой лавке рядом с двумя командирами, зашедшими в избу раньше Синцова, неподвижно и безмолвно сидел строгий восьмидесятилетний старик, одетый во все чистое – белую рубаху и белые порты. Все лицо его было изрезано морщинами, глубокими, как трещины, а на худой шее на истертой медной цепочке висел нательный крест.
Маленькая юркая бабка, наверное, ровесница старика по годам, но казавшаяся гораздо моложе его из-за своих быстрых движений, встретила Синцова поклоном, сняла с завешенной рушником стенной полки еще один граненый стакан и поставила его перед Синцовым на стол, где уже стояли два стакана и бадейка. До прихода Синцова бабка угощала молоком зашедших в избу командиров.
Синцов спросил у нее, нельзя ли чего-нибудь собрать покушать для командира и комиссара дивизии, добавив, что хлеб у них есть свой.
– Чем же угостить теперь, молочком только. – Бабка сокрушенно развела руками. – Разве что печь разжечь, картошки сварить, коли время есть.
Синцов не знал, хватит ли времени, но сварить картошки на всякий случай попросил.
– Старая картошка осталась еще, прошлогодняя... – сказала бабка и стала хлопотать у печки.
Синцов выпил стакан молока; ему хотелось выпить еще, но, заглянув в бадейку, в которой осталось меньше половины, он постеснялся. Оба командира, которым тоже, наверное, хотелось выпить еще по стакану, простились и вышли. Синцов остался с бабкой и стариком. Посуетившись у печки и подложив под дрова лучину, бабка пошла в соседнюю комнату и через минуту вернулась со спичками. Оба раза, когда она открывала и закрывала дверь, громкий ноющий плач всплесками вырывался оттуда.
– Что это у вас, кто плачет? – спросил Синцов.
– Дунька голосит, внучка моя. У ней парня убило. Он сухорукой, его на войну не взяли. Погнали из Нелидова колхозное стадо, он со стадом пошел, и, как шоссе переходили, по ним бомбы сбросили и убили. Второй день воет, – вздохнула бабка.
Она разожгла лучину, поставила на огонь чугунок с уже заранее, наверное для себя, помытой картошкой, потом села рядом со своим стариком на лавке и, облокотясь на стол, пригорюнилась.
– Все у нас на войне. Сыны на войне, внуки на войне. А скоро ли немец сюда придет, а?
– Не знаю.
– А то приходили из Нелидова, говорили, что немец уже в Чаусах был.
– Не знаю. – Синцов и в самом деле не знал, что ответить.
– Должно, скоро, – сказала бабка. – Стада уже пять ден, как гонют, зря бы не стали. И мы вот, – показала она сухонькой рукой на бадейку, – последнее молочко пьем. Тоже корову отдали. Пусть гонют, даст бог, когда и обратно пригонют. Соседка говорила, в Нелидове народу мало осталось, все уходют...
Она говорила все это, а старик сидел и молчал; за все время, что Синцов был в избе, он так и не сказал ни одного слова. Он был очень стар и, казалось, хотел умереть теперь же, не дожидаясь, когда вслед за этими людьми в красноармейской форме в его избу зайдут немцы. И такая грусть охватывала при взгляде на него, такая тоска слышалась в ноющем женском рыдании за стеной, что Синцов не выдержал и вышел, сказав, что сейчас вернется.
Едва спустившись с крыльца, он увидел подходившего к избе Серпилина.
– Товарищ комбриг... – начал он.
Но, опередив его, к Серпилину подбежала давешняя маленькая врачиха и, волнуясь, сказала, что полковник Зайчиков просил сейчас же подойти к нему.
– Потом зайду, если успею, – махнул рукой Серпилин в ответ на просьбу Синцова зайти отдохнуть в избе и свинцовыми шагами пошел за маленькой врачихой.
Зайчиков лежал на носилках в тени, под густыми кустами орешника. Его только что напоили водой; наверное, он глотал ее с трудом: воротник гимнастерки и плечи были у него мокрые.
– Я здесь, Николай Петрович. – Серпилин сел на землю рядом с Зайчиковым.
Зайчиков открыл глаза так медленно, словно даже это движение требовало от него неимоверного усилия.
– Слушай, Федя, – шепотом сказал он, впервые так обращаясь к Серпилину, – застрели меня. Нет сил мучиться, окажи услугу.
– Не могу, – дрогнувшим голосом сказал Серпилин.
– Если бы я только сам мучился, а то всех обременяю. – Зайчиков с трудом выдыхал каждое слово.
– Не могу, – повторил Серпилин.
– Дай пистолет, сам застрелюсь.
Серпилин молчал.
– Ответственности боишься?
– Нельзя тебе стреляться, – собрался наконец с духом Серпилин, – не имеешь права. На людей подействует. Если б мы с тобой вдвоем шли...
Он не договорил фразы, но умирающий Зайчиков не только понял, но и поверил, что, будь они вдвоем, Серпилин не отказал бы ему в праве застрелиться.
– Ах, как я мучаюсь, – он закрыл глаза, – как мучаюсь, Серпилин, если бы ты знал, сил моих нет! Усыпи меня, прикажи врачу, чтобы усыпила, я ее просил – не дает, говорит, нету. Ты проверь, может, врет?
Теперь он снова лежал неподвижно, закрыв глаза и сжав губы. Серпилин встал и, отойдя в сторону, подозвал к себе врачиху.
– Безнадежно? – спросил он тихо.
Она только всплеснула своими маленькими ручками.
– Что вы спрашиваете? Я уже три раза думала, что совсем умирает. Несколько часов осталось жить, самое долгое.
– Есть у вас что-нибудь усыпить его? – тихо, но решительно спросил Серпилин.
Врачиха испуганно посмотрела на него большими детскими глазами.
– Это нельзя!
– Я знаю, что нельзя, ответственность моя. Есть или нет?
– Нет, – сказала врачиха, и ему показалось, что она не солгала.
– Нет сил смотреть, как человек мучается.
– А у меня, думаете, есть силы? – ответила она и, неожиданно для Серпилина, заплакала, размазывая слезы по лицу.
Серпилин отвернулся от нее, подошел к Зайчикову и сел рядом, вглядываясь в его лицо.
Лицо это перед смертью осунулось и от худобы помолодело. Серпилин вдруг вспомнил, что Зайчиков на целых шесть лет моложе его и к концу гражданской был еще молодым комвзвода, когда он, Серпилин, уже командовал полком. И от этого далекого воспоминания горечь старшего, у которого умирает на руках младший, охватила душу одного, уже немолодого, человека над телом другого.
«Ах, Зайчиков, Зайчиков, – подумал Серпилин, – не хватал звезд с неба, когда был у меня на стажировке, служил по-разному – и лучше и хуже других, потом воевал на финской, наверное храбро: два ордена даром не дадут, да и под Могилевом не струсил, не растерялся, командовал, пока стоял на ногах, а теперь вот лежишь и умираешь здесь, в лесу, и не знаешь и никогда не узнаешь, когда и где кончится эта война... на которой ты с самого начала хлебнул такого горя...»
– Хоть бы номер дивизии сохранить, – открыв глаза и заметив сидящего рядом Серпилина, шепотом сказал Зайчиков.
Нет, он не был в забытьи, он лежал и думал почти о том же, о чем думал Серпилин.
– А почему бы его не сохранить? – уверенно сказал Серпилин. – Вынесем знамя, выйдем с оружием, доложим, как воевали. Почему же не сохранить? Мы его не запятнали и не запятнаем, даю тебе коммунистическое слово...
– Все б ничего, – закрыл глаза Зайчиков, – только больно очень. Иди, у тебя дела! – совсем уже тихо, через силу, проговорил он и снова закусил от боли губу...
В восемь часов вечера отряд Серпилина подошел к юго-восточной части леса. Дальше, судя по карте, шло еще два километра мелколесья, а за ним пролегала шоссейная дорога, которую никак нельзя было миновать. За дорогой была деревня, полоса пахотных земель, и лишь потом вновь начинались леса. Не доходя до мелколесья, Серпилин расположил людей на отдых, в предвидении боя и ночного перехода сразу вслед за боем. Людям надо было подкрепиться и поспать. Многие уже давно еле волочили ноги, но шли из последних сил, зная, что если они до вечера не выйдут к шоссе и ночью не пересекут его, то все их прежние усилия бессмысленны – им придется ждать следующей ночи.
Обойдя расположение отряда, проверив дозоры и отправив к шоссе разведку, Серпилин в ожидании ее возвращения решил отдохнуть. Но это не сразу удалось ему. Едва он облюбовал себе место на травке под тенистым деревом, как Шмаков подсел к нему и, вытащив из кармана галифе, сунул ему в руку пожухлую, наверное уже несколько дней провалявшуюся в лесу, немецкую листовку.