Джек Лондон - Смирительная рубашка
Я быстро обернулся, ища глазами мать, но и она уже лежала на песке. Сбоку из кустов прямо на нас выскочили индейцы — их были сотни, — и все они палили в нас. Я увидел, как две сестры Дэнлеп бросились бежать в сторону, и побежал за ними, потому что и белые и индейцы убивали всех нас без разбору. На бегу я еще увидел, как возница одного из фургонов пристрелил двоих раненых. Лошади второго фургона рвались, бились в постромках и вставали на дыбы, а возница старался их удержать…
* * *В то мгновение, когда девятилетний мальчик, которым я был когда-то, бросился бежать вслед за сестрами Дэнлеп, на него обрушился мрак и поглотил его. На этом обрывается все, что хранила память Джесси Фэнчера, ибо в это мгновение Джесси Фэнчер как таковой перестал существовать навсегда. То, что было Джесси Фэнчером, форма, в которую это нечто было облечено, тело Джесси Фэнчера, то есть материя, или видимость, как всякая видимость исчезла, ее не стало. Но дух не преходящ, и он не исчез. Он продолжал существовать и в своем следующем воплощении нашел свою временную оболочку в теле некоего Даррела Стэндинга, которое скоро будет выведено из этой камеры, повешено на веревке и отправлено в небытие, где оно исчезнет так же, как исчезает все, что не больше как видимость.
Здесь, в тюрьме Фолсем, содержится Мэтью Дэвис, отбывающий пожизненное заключение. Он староста камеры смертников. Это уже глубокий старик, а его родители были одними из первых поселенцев в этих местах. Я беседовал с ним, и он подтвердил, то истребление каравана переселенцев, во время которого погиб Джесси Фэнчер, действительно произошло. Когда этот старик был еще ребенком, у них в семье одно время только и разговору было что о резне на Горных Лугах. Остались в живых одни лишь ребятишки, ехавшие в фургоне, сказал он. Их пощадили, потому что они были слишком малы и не могли рассказать о случившемся.
Судите же сами. Никогда за всю мою жизнь, пока я был Даррелом Стэндингом, не слышал я ни единого слова о том, как погиб караван капитана Фэнчера на Горных Лугах, и не прочел об этом ни единой строки. Однако история этой гибели открылась мне во всех подробностях, когда я был затянут в смирительную рубашку в тюрьме Сен-Квентин. Я не мог создать все это из ничего, как не мог создать из ничего несуществующий динамит.
Но все описанные мною события действительно происходили, и то, что они стали известны мне и я мог о них поведать, имеет только одно объяснение: свидетелем этих событий был мой дух — дух, который, в отличие от материи, вечен.
В заключение этого эпизода я хочу сообщить вам следующее: Мэтью Дэвис рассказал мне еще, что несколько лет спустя после истребления нашего каравана Ли был арестован американскими властями, отвезен на Горные Луга и казнен на том месте, где стоял когда-то наш лагерь.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Когда мои первые десять дней в смирительной рубашке подошли к концу, доктор Джексон привел меня в чувство, надавив большим пальцем на мое глазное яблоко. Я открыл глаза и улыбнулся прямо в лицо начальнику тюрьмы Азертону.
— Слишком упрям, чтобы жить, и слишком подл, чтобы умереть, — сделал свое заключение тот.
— Десять дней истекли, начальник, — прошептал я.
— Сейчас мы тебя развяжем, — проворчал Азертон.
— Я не о том, — сказал я. — Вы видели: я улыбнулся. Вы помните, мы ведь как будто побились об заклад. Не спешите развязывать меня. Сначала отнесите табаку и курительной бумаги Моррелу и Оппенхеймеру. А чтобы вы не скаредничали, вот вам еще одна улыбка.
— Видали мы таких, как ты, Стэндинг, — изрек начальник тюрьмы. — Только ничего у тебя не выйдет. Если я не побью тебя в твоей игре, то ты побьешь все рекорды смирительной рубашки.
— Он их уже побил, — сказал доктор Джексон. — Где это видано, чтобы человек улыбался, пробыв в смирительной рубашке десять дней?
— Напускает на себя, — ответил начальник тюрьмы Азертон. — Развяжите его, Хэтчинс.
— К чему такая спешка? — спросил я (разумеется, шепотом, ибо жизнь едва теплилась во мне, и я должен был напрячь всю свою волю, собрать последние крохи сил, чтобы голос мой был услышан). — К чему такая спешка? Мне ведь не на вокзал, и я чувствую себя так удобно и уютно, что предпочел бы, чтобы меня не тревожили.
Но они все-таки развязали меня и словно груду костей вытряхнули из зловонной рубашки прямо на пол.
— Неудивительно, что ему было так удобно, — сказал капитан Джеми. — Он же ничего не чувствует. Он парализован.
— Бабушка твоя парализована! — крикнул начальник тюрьмы. — Поставьте его на ноги — увидите, как он парализован.
Хэтчинс и доктор схватили меня и поставили на ноги.
— Отпустите его! — приказал начальник тюрьмы.
Жизнь не сразу возвращается в тело, которое практически было мертвым на протяжении десяти дней, и потому я был еще лишен власти над своими мышцами: колени мои подогнулись, я покачнулся вбок, рухнул на пол и рассек кожу на лбу о стену.
— Вот видите, — сказал капитан Джеми.
— Недурно представляется, — возразил начальник тюрьмы. — Этот тип способен на что угодно.
— Вы правы, начальник, — прошептал я, лежа на полу, — я нарочно. Это был трюк. Я могу его повторить. Поднимите-ка меня еще разок, и я постараюсь хорошенько посмешить вас.
Я не буду описывать муки, которые испытываешь, когда начинает восстанавливаться кровообращение. Мне пришлось испытать их не раз и не два. Эти муки избороздили мое лицо морщи нами, которые я унесу с собой на виселицу.
Мои мучители наконец покинули меня, и остаток дня я пролежал в тупом оцепенении и словно в дурмане. Существует утрата чувствительности, порожденная болью, болью слишком изощренной, чтобы ее можно было выдержать. Мне было дано испытать такую потерю чувствительности.
Вечером я уже мог ползать по полу, но еще не мог стоять.
Я очень много пил и очистил себя от грязи, насколько это были возможно, но лишь на следующий день смог я проглотить кусок, хлеба, и то принудив себя к этому усилием воли.
Начальник тюрьмы Азертон изложил мне свой план. Он состоял в следующем: я должен был несколько дней отдыхать и приходить в себя, после чего, если я не укажу, где спрятан динамит, меня снова на десять дней затянут в смирительную рубашку.
— Очень огорчен, что доставляю вам столько хлопот, начальник, — сказал я ему в ответ на это. — Жаль, что я не умер в смирительной рубашке: это положило бы конец вашим страданиям.
Сомневаюсь, чтобы в те дни я весил хотя бы девяносто фунтов. А ведь два года назад, когда двери тюрьмы Сен-Квенин впервые захлопнулись за мной, я весил ни много ни мало сто шестьдесят фунтов. Казалось невероятным, чтобы я мог потерять еще хотя бы одну унцию и остаться при этом в живых. Однако в последующие месяцы я неуклонно терял вес, пока он не приблизился к восьмидесяти фунтам. Во всяком случае, когда меня мыли и брили, прежде чем отправить в Сан-Рафаэль на суд, после того как я выбрался из одиночки и стукнул надзирателя Сэрогона по носу, я весил восемьдесят девять фунтов.
Некоторые не могут понять, отчего ожесточаются люди. Начальник тюрьмы Азертон был человек жестокий. Он ожесточил и меня, и мое ожесточение, в свою очередь, воздействовало на него и сделало его еще более жестоким. И тем не менее ему никак не удавалось убить меня. Чтобы отправить меня на виселицу за то, что я ударил надзирателя кулаком в нос, потребовались специальная статья закона штата Калифорния, судья-вешатель и не знающий снисхождения губернатор. Но до последнего издыхания я буду утверждать, что у этого надзирателя необычайно кровоточивый нос. Я был тогда полуслепой, трясущийся, еле державшийся на ногах скелет. Порой меня охватывает сомнение: в самом ли деле у этого надзирателя могла от моего тумака пойти носом кровь? Конечно, он показал это под присягой как свидетель.
Но я знавал тюремщиков, которые под присягой облыжно возводили на людей еще более тяжкие обвинения.
Эду Моррелу не терпелось узнать, удался ли мой эксперимент. Но едва начал он перестукиваться со мной, как надзиратель Смит, дежуривший у нас в тот день, потребовал, чтобы он это прекратил.
— Неважно, Эд, — простучал я ему в ответ. — Вы с Джеком сидите тихо, а я буду вам рассказывать. Смит не может помешать вам слушать, а мне — стучать. Они уже сделали со мной все, что могли, а я все еще жив.
— Прекрати сейчас же, Стэндинг! — заорал на меня Смит из коридора, в который выходили двери наших камер.
Смит был на редкость мрачный субъект, самый жестокий и мстительный из всех наших тюремщиков. Мы не раз пытались отгадать, что тому причиной: сварливая жена или хроническое несварение желудка.
Я продолжал стучать, и он подошел к дверной решетке и уставился на меня.
— Я тебе сказал — прекрати! — зарычал он.
— Очень сожалею, — ответил я самым учтивым тоном, — но у меня предчувствие, что я буду продолжать стучать. И… э… если это не слишком нескромно с моей стороны, то мне хотелось бы знать, что вы думаете предпринять по этому поводу?