Иоганн Гете - Избирательное сродство
Один из ее поклонников и адъютантов, которому она что-то шепнула на ухо, тотчас подошел к молодому архитектору с тем чтобы упросить или даже заставить как зодчего нарисовать гробницу Мавзола и таким образом принять участие в представлении уже не в качестве статиста, а настоящего актера. Как ни смущен был, казалось, архитектор, — ибо его узкая черная фигура современного штатского человека составляла причудливый контраст со всеми этими флерами, крепами, бахромой, стеклярусами, кистями и коронами, — но он тотчас же собрался с духом, несмотря на странный характер всего этого зрелища. Невозмутимый и серьезный, он подошел к черной доске, которую держали два пажа, и очень вдумчиво и точно изобразил гробницу, правда, более подходившую для лангобардского, нежели для карийского властителя, но столь прекрасную по пропорциям, столь строгую в частностях и с орнаментовкой столь остроумной, что все с удовольствием следили за ее возникновением и любовались ею, когда она была закончена.
За все это время архитектор, всецело поглощенный своей работой, почти ни разу не оглянулся на царицу. Когда он наконец поклонился ей, дав понять, что ее повеление исполнено, она указала ему на урну и выразила желание видеть ее изображенной на вершине мавзолея. Он исполнил и это, правда, неохотно, так как урна не соответствовала характеру всего замысла. Что же до Люцианы, то она с нетерпением ждала окончания, ибо ей вовсе не важно было получить от него достоверный рисунок. Если бы он лишь набросал нечто напоминающее надгробный памятник, а все остальное время занимался ею, это гораздо более отвечало бы ее целям и желаниям. Его поведение, напротив, приводило ее в крайнее замешательство: как она ни старалась разнообразить свою игру, то изображая скорбь, то отдавая распоряжения и указания, то восхищаясь мавзолеем, постепенно возникавшим на ее глазах, сколько она ни пыталась хоть как-нибудь вступить в соприкосновение с молодым человеком, принимаясь то и дело теребить его, он по-прежнему не поддавался, так что ей оставалось только, ища спасения в урне, прижимать ее к сердцу и подымать глаза к небу, и под конец она в этом затруднительном положении гораздо более походила на эфесскую вдову, нежели на карийскую царицу. Представление затянулось: пианист, обычно терпеливый, не знал уже, в какую тональность ему перейти. Он возблагодарил бога, увидев наконец урну на вершине пирамиды, и в ту минуту, когда царица собиралась выразить свою благодарность зодчему, невольно перешел на веселый мотив, вследствие чего пантомима утратила свой характер, но зато все общество развеселилось и тут же сразу разбилось на две группы; одни благодарили Люциану, восторгались ее превосходной игрой, другие — архитектора, восхищаясь его искусным и изящным рисунком.
Особенно оживленно беседовал с архитектором жених.
— Я жалею, — сказал он, — что рисунок так недолговечен. Позвольте мне хотя бы взять его к себе в комнату и там побеседовать с вами о нем.
— Если это вам доставит удовольствие, — сказал архитектор, — то я могу вам показать тщательно исполненные рисунки таких же зданий и надгробий, а это лишь беглый и случайный эскиз.
Оттилия стояла неподалеку и подошла к ним.
— Не забудьте, — сказала она архитектору, — показать как-нибудь барону вашу коллекцию; он любитель искусства древностей; мне хотелось бы, чтобы вы ближе познакомились друг с другом.
Люциана тоже приблизилась к ним и спросила:
— О чем идет речь?
— О художественной коллекции, — отвечал барон, — которая принадлежит господину архитектору и которую он как-нибудь покажет нам.
— Пусть он сейчас же принесет ее! — воскликнула Люциана. — Не правда ли, вы принесете ее сейчас же, — вкрадчиво прибавила она, дружески взяв его за обе руки.
— Сейчас это, пожалуй, не совсем кстати, — заметил архитектор.
— Как? — повелительным тоном воскликнула Люциана. — Вы не хотите слушаться приказаний вашей царицы? — В просьбе ее теперь зазвучали дразнящие нотки.
— Не будьте упрямы! — вполголоса сказала ему Оттилия.
Архитектор удалился с поклоном, не выражавшим ни согласия, ни отказа.
Не успел он уйти, как Люциана уже гонялась по зале за левреткой.
— Ах! — воскликнула она, вдруг натолкнувшись на мать, — какое, право, несчастие! Я не взяла сюда своей обезьяны; мне не советовали ее брать, и я лишила себя этого удовольствия только ради удобства моих людей. Но я хочу ее выписать сюда. Кто-нибудь за ней может съездить. Я была бы счастлива видеть хотя бы ее портрет. Я непременно закажу его и уж ни за что с ним не расстанусь.
— Пожалуй, я могу тебя утешить, — сказала Шарлотта, — я велю принести для тебя из библиотеки целый том с изображением самых диковинных обезьян.
Люциана громко вскрикнула от радости, и фолиант был принесен. Вид этих человекоподобных и еще более очеловеченных художником отвратительных существ доставил Люциане величайшую радость. Но особенно приятно ей было отыскивать в каждом из этих зверей какое-нибудь сходство со своими знакомыми.
— Разве эта не похожа на дядю? — безжалостно восклицала она. — Эта — на галантерейного торговца М., эта — на пастора С., a эта — вылитый, как бишь его… В сущности, обезьяны — это настоящие Incroyables[2], и просто непостижимо, почему их не принимают в самом лучшем обществе.
Говорила она это в самом лучшем обществе, но никто не обиделся на нее. Здесь все, очарованные ее прелестью, привыкли так много ей прощать, что под конец уже прощали и явное неприличие.
Оттилия тем временем разговаривала с женихом. Она ждала, что архитектор вернется со своей строгой, благородной коллекцией и избавит общество от обезьянщины. В надежде на это она продолжала беседовать с бароном и успела на многое обратить его внимание. Но архитектора все не было, а когда он наконец возвратился, то сразу же смешался с толпой гостей: он ничего не принес с собой и держался так, словно ни о чем и не было речи. Оттилия на какой-то миг была — как бы это выразить? — огорчена, расстроена, озадачена; ведь она обратилась к нему с ласковой просьбой, а жениху хотела доставить удовольствие в его духе, ибо она заметила, что, при всей своей любви к Люциане, он все же страдает от ее поведения.
Обезьяны должны были уступить место ужину. Начавшиеся после него игры, даже танцы, а потом — унылое сидение на месте, прерывавшееся попытками возродить угасшее веселье, длилось и на этот раз, как обычно, далеко за полночь, ибо Люциана уже привыкла к тому, что утром не могла выбраться из постели, а вечером — добраться до нее.
За это время в дневнике Оттилии реже встречаются упоминания о событиях, чаще зато — правила и изречения, касающиеся жизни и из жизни же почерпнутые. Но так как по большей части они не могли возникнуть из ее собственных размышлений, то, вероятно, кто-нибудь дал ей тетрадку, из которой она и выписала то, что было ей по душе. А кое-что, принадлежащее ей самой, можно узнать по красной нити.
ИЗ ДНЕВНИКА ОТТИЛИИМы потому так любим заглядывать в будущее, что надеемся нашими тайными желаниями обратить в свою пользу ту случайность, которая в нем заключена.
В большом обществе трудно удержаться от мысли: пусть бы случай, соединивший столько народу, привел сюда и наших друзей.
Как бы замкнуто ни жить, не успеешь оглянуться — и окажешься или чьим-нибудь должником, или заимодавцем.
Когда встречаешь человека, который обязан нам благодарностью, тотчас вспоминаешь об этом. А сколько раз мы можем встретить человека, которому сами обязаны тем же, и не подумаем об этом.
Высказываться — природная потребность; воспринимать же высказанное так, как оно нам преподносится, — это черта образованности.
В обществе никто не стал бы много говорить, если бы сознавал, как часто он неверно понимает слова других.
Чужие речи, должно быть, потому только так часто передаются неверно, что их неправильно понимают.
Кто долго говорит на людях и при этом не льстит слушателям, вызывает раздражение.
Всякое высказанное слово вызывает противоположную мысль.
Противоречие и лесть — плохая основа для беседы.
Самое приятное общество — то, среди членов которого царит не стесняющее их взаимное уважение.
Ни в чем так ясно не обнаруживается характер человека, как в том, что он находит смешным.
Смешное проистекает из нравственных контрастов, которые безобидным образом объединяются в чувственном восприятии.
Человек чувственный часто смеется там, где нечему смеяться. Что бы его ни возбуждало, его самодовольство всегда дает о себе знать.
Умник почти все находит смешным, умный — почти ничего.
Одного пожилого человека упрекали в том, что он все еще волочится за молодыми женщинами. «Это, — ответил он, — единственное средство омолодиться, а быть молодым всякому хочется».