Сомерсет Моэм - Узорный покров
— Почему за мной сразу не послали?
Таиться было не от кого, но они говорили шепотом. В темноте лица Уоддингтона не было видно, и Китти только чувствовала, как он весь напряжен.
— Полковник Ю хотел послать, он сам не позволил. Полковник Ю все это время не отходил от него.
— Он должен был за мной послать. Разве так можно?
— Ваш муж знал, что вы никогда не видели холерного больного. Это очень страшно и отвратительно. Он хотел избавить вас от этого зрелища.
— Как-никак, он мой муж, — выговорила она задыхаясь.
Уоддингтон не ответил.
— А почему теперь меня вызвали?
Уоддингтон дотронулся до ее руки.
— Дорогая моя, наберитесь мужества. Нужно быть готовой к самому худшему.
Она громко застонала и тут же отвернулась, заметив, что солдаты на нее смотрят. Глаза их таинственно блеснули во мраке.
— Он умирает?
— Я знаю только, какое поручение полковник Ю дал этому офицеру, когда посылал его за мной. Сколько я понимаю, он уже без сознания.
— И никакой надежды?
— Мне страшно жаль, но боюсь, мы можем не застать его в живых.
Она содрогнулась. Из глаз хлынули слезы.
— Понимаете, он очень истощен, никакой сопротивляемости.
Она раздраженно оттолкнула его руку. Ее бесило, что он говорит таким тихим, сдавленным голосом.
Они причалили, и два кули, стоявших на берегу, помогли ей выйти из лодки. Паланкины их ждали. Подсаживая ее, Уоддингтон сказал:
— Постарайтесь не распускаться. Нервы вам еще понадобятся.
— Скажите носильщикам, чтобы торопились.
— Им дан приказ — бежать как можно быстрее.
Офицер, уже сидя в паланкине, крикнул что-то ее носильщикам. Они подхватили паланкин, приладили палки на плечах и дружно тронули с места. Подъем они одолели бегом, впереди каждого паланкина бежал человек с фонарем, а наверху, у водяных ворот, стоял сторож с факелом. Офицер окликнул его, он распахнул одну створку ворот и пропустил их, обменявшись с носильщиками какими-то непонятными возгласами. Эти гортанные звуки на чужом языке прозвучали в ночной темноте загадочно и тревожно. Они стали подниматься по мокрым и скользким булыжникам мостовой, один из носильщиков офицера споткнулся. До Китти донесся гневный окрик офицера, визгливый ответ носильщика, потом головной паланкин помчался дальше. Улицы были узкие, извилистые. Здесь, в городе, было совсем темно. Город мертвых. Они пронеслись по узкому переулку, свернули за угол, взбежали вверх по каким-то ступеням. Запыхавшиеся носильщики уже не бежали, а шли молча, быстрым размашистым шагом; один из них на ходу достал рваный платок и вытер пот, заливавший глаза. Они без конца сворачивали то вправо, то влево, как в лабиринте. Порой можно было угадать, что у порога какой-нибудь запертой лавки лежит человеческая фигура, но невозможно было определить, проснется ли этот человек рано утром или не проснется никогда. В узких безлюдных улочках стояла жуткая тишина, и когда где-то залаяла собака, натянутые нервы Китти совсем сдали. Куда ее несут? Этой дороге не будет конца. Неужели нельзя побыстрее? Быстрее, быстрее. Время не ждет. А что, если они уже опоздали?
63
В длинной глухой стене, вдоль которой лежал их путь, появились ворота с будками по бокам, и паланкины стали. Уоддингтон бросился к Китти. Она уже соскочила на землю. Офицер постучал, что-то крикнул, открылась калитка, и они вошли во двор. Двор был большой, квадратный. У стен его, под стропилами выступающих крыш, лежали вповалку солдаты, завернувшись в одеяла. У ворот офицер, задержавшись на минуту, перекинулся словами с военным, судя по всему — начальником караула. Потом офицер сказал что-то Уоддингтону.
— Он еще жив, — сказал Уоддингтон. — Осторожно, не споткнитесь.
По-прежнему следуя за огоньками фонарей, они пересекли двор, поднялись по ступенькам к широкой двери, потом вниз, в другой просторный двор. Вдоль одной его стороны тянулась длинная освещенная комната. Сквозь рисовую бумагу чернел сложный узор оконных переплетов. Провожатые довели их до этой комнаты, офицер постучал. Дверь тотчас отворилась, и офицер, взглянув на Китти, отступил в сторону.
— Входите, — сказал Уоддингтон.
Комната была длинная, низкая, лампы тускло горели в зловещем полумраке. У противоположной стены лежал на тюфяке человек, укутанный одеялом. В ногах стоял навытяжку военный.
Китти подбежала и склонилась над тюфяком. Уолтер лежал с закрытыми глазами. В сумрачном свете его серое лицо казалось мертвым. Он был до ужаса неподвижен.
— Уолтер, Уолтер, — проговорила она задыхаясь.
Тело чуть шевельнулось. Это был только призрак движения — легкий, как дуновение ветра, которого не чувствуешь, только видишь, как оно шевельнуло неподвижную поверхность воды.
— Уолтер, Уолтер, скажи мне что-нибудь.
Глаза медленно раскрылись, словно поднять тяжелые веки стоило ему неимоверных усилий, но он не смотрел на нее, он уставился в стену, приходившуюся в нескольких дюймах от его лица.
Он заговорил; в голосе, тихом и слабом, можно было угадать улыбку.
— Вот в какой я попал переплет, — сказал он.
Китти затаила дыхание. Ни звука, ни намека на жест, только глаза, темные, холодные, прикованы к белой стене (какие тайны им сейчас открылись?). Китти встала на ноги и растерянно обратилась к своему спутнику:
— Неужели ничего нельзя сделать? Вы так и будете стоять как истукан?
Она стиснула руки. Уоддингтон заговорил с офицером, стоявшим в ногах постели.
— Видимо, они сделали все, что могли. При нем был полковой врач. Его обучил ваш муж. Он сделал все то же, что доктор Фейн сделал бы сам.
— Это и есть врач?
— Нет, это полковник Ю. Он не отходит от вашего мужа.
Китти бросила на него отчаянный взгляд. Он был высокого роста, крепкого сложения, защитная форма, казалось, ему тесна. Он смотрел на Уолтера, и она заметила в его глазах слезы. У нее защемило сердце. С какой стати у этого чужого человека с круглым желтым лицом глаза полны слез? Это невыносимо.
— Какой ужас, что ничего нельзя сделать.
— Сейчас он хотя бы уже не страдает, — сказал Уоддингтон.
Она опять склонилась над мужем. Его пугающие глаза по-прежнему смотрели прямо вперед. Непонятно было, видит он что-нибудь или нет, слышит ли, что говорится. Она придвинула губы к его уху.
— Уолтер, чего тебе дать?
Ей казалось, что должно быть какое-то лекарство, которое можно ему дать, чтобы задержать эту быстро уходящую жизнь. Теперь, когда глаза привыкли к полумраку, она видела, что лицо его ссохлось. Он был неузнаваем. Немыслимым казалось, что за каких-нибудь несколько часов он стал настолько непохож на себя. Он вообще не был похож на человека: не человек, а сама смерть. Ей показалось, что он хочет что-то сказать. Она пригнулась ближе.
— Не суетись. Было скверно, очень скверно, а сейчас ничего.
Китти ждала, что он еще скажет, но он молчал. Самое страшное, что он лежит так тихо, точно уже приготовился к молчанию могилы. Подошел какой-то человек, санитар или врач, и жестом велел ей отойти, а сам, склонившись над умирающим, обтер мокрой салфеткой его губы. Китти еще раз шепотом воззвала к Уоддингтону:
— И никакой, никакой надежды?
Он покачал головой.
— Сколько он еще может прожить?
— Точно не скажешь. Может быть, час.
Китти обвела глазами голую комнату, и взгляд ее остановился на внушительной фигуре полковника Ю.
— Можно мне побыть с ним вдвоем? — спросила она. — Совсем недолго, всего минуту.
— Разумеется.
Уоддинггон подошел к полковнику и поговорил с ним. Тот поклонился и вполголоса отдал приказ.
— Мы будем за дверью, — сказал Уоддингтон, выходя с остальными. — Если что, позовите.
Теперь, когда неотвратимое завладело ее сознанием, как наркотик, разлившийся по жилам, когда она уже не сомневалась, что Уолтер умрет, у нее осталось одно желание — облегчить ему последние минуты, выдернув из его души отравленную занозу старой обиды. Ей казалось, что если он перед смертью помирится с нею, то помирится и с самим собой. Она думала не о себе, только о нем.
— Уолтер, умоляю, прости меня, — сказала она. Из опасения сделать ему больно она его не касалась. — Я так перед тобой виновата. Я так горько раскаиваюсь.
Он молчал. Как будто не слышал. Она не сдавалась. Ей чудилось, что его душа — как бабочка, что бьется о стекло, и крылья ее отяжелели от ненависти.
— Милый.
Тень прошла по землистому, изможденному лицу. Лицо даже не шевельнулось, но ей показалось, что его свела судорога. Никогда еще она так к нему не обращалась. Может быть, в его угасающем мозгу мелькнула мысль, смутная, почти неуловимая, что раньше она употребляла это слово не думая, относя его к собакам, к детям, к автомобилям. А потом случилось самое страшное. Она сжала руки, изо всех сил стараясь сдержаться: две слезы медленно поползли по его исхудалым щекам.
— О дорогой мой, родной, если ты когда-нибудь меня любил, а ты любил меня, я знаю, и я так ужасно с тобой поступила — прости меня. Я уже не смогу доказать тебе, как я раскаиваюсь. Сжалься надо мной. Прости меня, умоляю.