Эрих Ремарк - Триумфальная арка
Она поцеловала его руку. Он почувствовал ее мягкие, осторожные губы.
– О чем ты думаешь? – спросила она.
– Так, ни о чем особенном, – ответил он. – Думаю, например, о том, что ты невинна душой, как дикарка. Испорчена до мозга костей и ничуть не испорчена. Это очень опасно для других. Дай рюмку. Выпьем за моего друга Морозова, знатока человеческих сердец.
– Я не люблю Морозова. Нельзя ли выпить за кого-нибудь другого?
– Разумеется, ты не любишь Морозова. Ведь у него верный глаз. Тогда выпьем за тебя.
– За меня?
– Да, за тебя.
– Я не опасна, – сказала Жоан. – Мне самой грозит опасность, но я не опасна.
– Ты не можешь думать иначе, и это в порядке вещей. С тобой никогда ничего не случится. Салют!
– Салют. Но ты меня не понимаешь.
– А понимают ли люди вообще друг друга? Отсюда все недоразумения на свете. Дай-ка бутылку.
– Ты так много пьешь! Зачем тебе столько пить?
– Жоан, – сказал Равик. – Настанет день, и ты скажешь: «Слишком много». «Ты слишком много пьешь», – скажешь ты, искренне желая мне добра. В действительности, сама того не сознавая, ты захочешь отрезать мне все пути в некую область, не подчиненную тебе. Салют! Сегодня у нас праздник. Мы доблестно избежали патетики, грозной тучей надвинувшейся на нас. Убили ее той же патетикой. Салют!
Он почувствовал, как она вздрогнула. Упираясь ладонями в пол, она слегка выпрямилась и посмотрела на него. Глаза ее были широко раскрыты, волосы отброшены назад, купальный халат соскользнул с плеч – в темноте она чем-то напоминала светлую юную львицу.
– Я знаю, – спокойно сказала она. – Ты смеешься надо мной. Я это знаю, но мне все равно. Я чувствую, что снова живу, и чувствую это всем своим существом… Я дышу не так, как дышала, мой сон уже не тот, что прежде, мои пальцы снова стали чуткими, и руки мои не пусты, и мне безразлично, что ты обо всем этом думаешь и что скажешь… Ничуть не задумываясь, я с разбегу бросаюсь в омут… И я счастлива… Я без опаски говорю тебе об этом, пусть даже ты будешь смеяться и издеваться надо мной.
Равик помолчал.
– Я вовсе не издеваюсь над тобой, – проговорил он наконец. – Я издеваюсь над собой, Жоан… Она прильнула к нему.
– Но зачем же? Откуда в тебе эта строптивость? Откуда?
– Строптивость тут ни при чем. Просто я не такой быстрый, как ты.
Она отрицательно покачала головой.
– Дело не только в этом. Какая-то часть тебя хочет одиночества. Я все время словно наталкиваюсь на какую-то стену.
– Этой стены нет, Жоан. Есть другое – я старше тебя на пятнадцать лет. Далеко не все люди могут распоряжаться собственной жизнью, как домом, который можно все роскошнее обставлять мебелью воспоминаний. Иной проводит жизнь в отелях, во многих отелях. Годы захлопываются за ним, как двери отдельных номеров… И единственное, что остается, – это крупица мужества. Сожалений не остается.
Она долго сидела молча. Равик не знал, слушала ли она его. Он глядел в окно и чувствовал, как в жилах переливается сверкающий кальвадос. Удары пульса смолкли, поглощенные просторной, емкой тишиной, в которой заглохли пулеметные очереди без устали тикающего времени. Над крышами взошла расплывчатая красная луна, напоминая купол мечети, наполовину окутанный облаками. Мечеть медленно поднималась, а земля тонула в снежном вихре.
– Я знаю, – сказала Жоан, положив руки ему на колени и уткнувшись в них подбородком, – глупо рассказывать тебе о прошлом. Я могла бы промолчать или солгать, но не хочу. Отчего не рассказать тебе всю мою жизнь? Рассказать ее без вся – ких прикрас? Ведь теперь она кажется мне только смешной, и я сама не понимаю ее. Хочешь – смейся над ней, хочешь – надо мной…
Равик посмотрел на Жоан. Она стояла перед ним на коленях, подмяв белые хризантемы вместе с подложенной под них газетой.
Странная ночь, подумал он. Где-то сейчас стреляют, где-то преследуют людей, бросают в тюрьмы, мучают, убивают, где-то растаптывают кусок мирной жизни, а ты сидишь здесь, знаешь обо всем и не в силах что-либо сделать… В ярко освещенных бистро бурлит жизнь, и никому ни до чего нет дела… Люди спокойно ложатся спать, а ты сидишь в этой комнате с женщиной, между бледными хризантемами и бутылкой кальвадоса… И встает тень любви, дрожащей, чужой, печальной, одинокой, изгнанной из садов беззаботного прошлого… И она, эта любовь, пуглива, дика и тороплива, будто ее объявили вне закона…
– Жоан, – медленно произнес он, словно желая сказать что-то совсем другое. – Как хорошо, что ты здесь.
Она посмотрела на него.
Он взял ее за руки.
– Понимаешь ли ты, что это значит? Больше, чем тысяча слов…
Она кивнула. Ее глаза вдруг наполнились слезами.
– Ничего это не значит, – сказала она. – Ровно ничего.
– Неправда, – возразил Равик, зная, что это правда.
– Нет. Ничего это не значит. Ты должен любить меня, любимый, вот и все.
Он помолчал.
– Ты должен меня любить, – повторила она. – Иначе я пропала.
Пропала, подумал он. Как легко она это говорит! Кто действительно пропал, тот молчит.
XII
– Вы отняли ногу? – спросил Жанно.
Его узкое лицо было бескровным и серым, как стена старого дома. Резко проступавшие веснушки напоминали застывшие брызги темной краски. Культя находилась под проволочным каркасом, накрытым одеялом.
– Тебе больно? – спросил Равик.
– Да. Нога. Очень болит нога. Я спрашивал у сестры. Но эта старая ведьма ничего не говорит.
– Мы ампутировали тебе ногу, – сказал Равик.
– Выше или ниже колена?
– На десять сантиметров выше. Колено оказалось раздробленным. Его нельзя было спасти.
– Понимаю, – сказал Жанно. – Значит, и пособие по увечью будет больше. Процентов на десять. Очень хорошо. Выше колена, ниже колена – один черт. Деревяшка есть деревяшка. Но лишние пятнадцать процентов – это уже деньги. Особенно если они идут каждый месяц. – На мгновение он задумался. – Матери пока ничего не говорите. Через эту решетку она все равно ничего не разглядит.
– Мы ничего ей не скажем, Жанно.
– Страховая компания должна выплачивать мне пожизненную пенсию, верно?
– Думаю, что так.
Бледное лицо мальчика исказилось гримасой.
– Ну и вылупят же они глаза от удивления! Мне только тринадцать лет. Долго им придется платить. Кстати, вы уже узнали, какая компания?
– Нет еще. Но мы знаем номер машины. Ведь ты его запомнил. Утром приходили из полиции. Хотели тебя допросить, но ты еще спал. Вечером придут снова.
Жанно задумался.
– Свидетели, – сказал он. – Важно иметь свидетелей. Они есть?
– Как будто есть. Твоя мать записала два адреса. Я видел у нее в руке бумажку.
Мальчик забеспокоился.
– Она ее потеряет, если уже не потеряла. Сами знаете, старый человек. Где она сейчас?
– Мать просидела у твоей постели целую ночь и все утро. Мы с трудом уговорили ее пойти домой. Скоро она вернется.
– Только бы не потеряла бумажку с адресами. Полиция… – Жанно слабо шевельнул худенькой рукой. – Жулики, – пробормотал он. – Все жулики. Что полиция, что страховая компания – одна шайка. Но если иметь хороших свидетелей… Когда придет мать?
– Скоро. Не волнуйся, все будет в порядке.
Разговаривая, Жанно двигал челюстями, словно что-то жевал.
– Иногда они выплачивают все деньги сразу. Вроде отступного. Вместо пенсии. Тогда мы могли бы открыть молочную.
– Отдыхай, – сказал Равик. – Еще успеешь обо всем подумать.
Жанно покачал головой.
– Отдыхай, – сказал Равик. – Когда придут из полиции, у тебя должна быть ясная голова.
– Это верно. Что же мне делать?
– Спать.
– Но ведь тогда…
– Ничего, тебя разбудят.
– Красный свет… Это точно… Он ехал на красный свет…
– Да, да. А теперь попробуй немного поспать. Если что понадобится – звони сестре.
– Доктор…
Равик обернулся.
– Только бы все хорошо кончилось… – Жанно лежал на подушке, и на его старчески умном, сведенном судорогой лице промелькнуло подобие улыбки. – Должно же человеку повезти хоть раз в жизни, а?
Вечер был сырой и теплый. Рваные облака плыли низко над городом. Перед рестораном «Фуке» на тротуаре стояли круглые жаровни, стулья и столики. За одним из них сидел Морозов.
Он помахал Равику рукой.
– Садись, выпьем.
Равик подсел к нему.
– Мы слишком много торчим в комнатах, – заявил Морозов. – Как по-твоему?
– Про тебя этого не скажешь. Ты вечно торчишь на улице перед «Шехерезадой».
– Оставь свою жалкую логику, мальчик. По вечерам я представляю собой своего рода двуногую дверь в «Шехерезаду», но никак не человека на лоне природы. Повторяю: мы слишком много времени торчим в комнатах. Слишком много думаем в четырех стенах. Слишком много живем и отчаиваемся взаперти. А на лоне природы разве можно впасть в отчаяние?
– Еще как! – сказал Равик.
– Опять-таки потому, что мы очень привыкли к комнатам. А сольешься с природой – никогда не станешь отчаиваться. Да и само отчаяние среди лесов и полей выглядит куда приличнее, нежели в отдельной квартире с ванной и кухней. И даже как-то уютнее. Не возражай! Стремление противоречить свидетельствует об ограниченности духа, свойственной Западу. Скажи сам – разве я не прав? Сегодня у меня свободный вечер, и я хочу насладиться жизнью. Замечу кстати, мы и пьем слишком много в комнатах.