Константин Станюкович - Беглец
Все стали смотреть вперед. Клипер, плавно рассекая воду, быстро подходил к так называемым Золотым Воротам, соединяющим океан с заливом.
Толпа раздвинулась, пропуская боцмана Щукина. Он подошел к кадке, протянул руку к Якушке за трубкой и, сделав две затяжки, спросил:
– Ты это про что, Якушка?
– Да про Максимку Прокудиновского… Помните, Матвей Нилыч…
– Как не помнить? Еще твой приятель был! – усмехнулся боцман.
– А что ж?.. Максимка парень был тихий… Ничего себе…
Боцман помолчал и, передавая трубку Якушке, проговорил:
– Тихой? Жалко, тихого тогда не поймали! Прокудинов по-настоящему бы разделал шкуру твоему Максимке… Тогда еще нонешних вольностев не было… Всыпали бы штук ста три линьков – закаялся бы бегать… А то ишь ты… выдумал!
И Якушка, и другие матросы молчали, но на многих лицах появились улыбки, не свидетельствовавшие о доверии к мнению боцмана насчет спасительности «разделывания» шкуры. Щукин отлично это знал и раздражительно прибавил, махнув головой по направлению к берегу:
– Поди, сдох у этих анафем?.. Тоже… барин какой… бегать!
Опять все молчали. Только чей-то льстивый голос раздался из толпы:
– Это вы верно, Матвей Нилыч… Это вы правильно… ей-богу…
Старый боцман повел презрительным взглядом на выдвинувшегося Трошкина, известного лодыря и подлипалу, имевшего репутацию скверного матроса, и, видимо, нарочно не обращая ни малейшего внимания на его слова, напустил на себя строгий вид и завел речь с подошедшим покурить фельдшером.
– Известно… пропасть должон человек! – лебезил Трошкин, желая подслужиться боцману и обратить на себя внимание. – Ты рассуди сам, Якушка! Что он будет здесь делать? И опять же совесть… это как?.. Потому, ежели человек нарушил присягу и убежал от своего господина…
– Ну… ты… ври больше, шканечная мельница! Нешто Максимка присягал? – крикнул на Трошкина Якушкин.
И Трошкин тотчас же умолк.
– Бога, я говорю, забыл человек и пропал, как нечистый пес. И поделом! Не бе-гай… Живи, где показано. Терпи… Помни, что сказано в Писании: блаженни страждущие… Вот что! – проговорил снова назидательным тоном плотник, грамотей, любивший читать священные книги, и вышел из толпы.
– Ты-то терпелив очень? – проговорил кто-то ему вслед.
– Рассудили?! – раздался вдруг тихий, отчетливый, несколько взволнованный голос, и все обратили внимание на низенького белокурого человека, выделившегося из толпы. Это был унтер-офицер Лютиков.
– Рассудили?! Уж по-вашему и пропал? А по-моему, он должен бога молить, что сподобил его господь человеком стать, а не то что пропал! По вашему понятию, видно, только и жизни, где шкуру спускают? – иронически прибавил он, взглядывая своими большими серыми, смотревшими куда-то вдаль, глазами на боцмана. – Человека тиранили, а он… терпи! В Писании сказано? Сказано в Писании, да не то… Эх… народ… народ!
Бросив эти слова и не дожидаясь ответа, словно бы на них и не могло быть ответа, Лютиков, взволнованный и слегка побледневший, вышел из круга и, облокотившись о борт, стал смотреть жадным взором на приближавшиеся берега.
Старик Щукин побагровел и насупился. Он исподлобья бросил взгляд на матросов и, принимая вдруг строгий начальнический вид, крикнул:
– Сейчас на якорь становиться, а вы тут лясы точите… Пошел по местам!
Матросы стали расходиться.
– Тебе, что ли, говорят, Трошкин! – неожиданно накинулся он на лебезившего матроса. – Что ползешь, как мокрая вошь! Пшел! – прошипел он, внезапно раздражаясь и рассыпаясь той артистическою руганью, в которой не знал себе соперников.
– Иду… Ишь, дарма ругается! – проговорил себе под нос, отходя, Трошкин, обиженный не столько руганью, сколько невниманием к его льстивым словам.
Это замечание привело боцмана в ярость. Он коршуном налетел на Трошкина и, поднося к его лицу свой здоровенный кулак, прошипел:
– Я те поговорю!..
Но Трошкин отскочил в сторону и, заметив подходившего офицера, проговорил нарочно громко, искусственно обиженным голосом:
– Нонче правов этих нет, чтобы зря драться!
– Ах ты… правов?!
И Щукин уж хотел было показать «права», но в эту минуту увидал офицера. Он только сердито крякнул, опуская кулак, и в бессильном гневе, пропустив сквозь зубы «анафему», заходил взад и вперед по баку, бросая по временам на Лютикова взгляды, полные ненависти.
– Свистать всех наверх, на якорь становиться! – раздался с мостика звучный, довольно молодой голосок вахтенного мичмана.
Боцман на ходу сделал скачок назад, рысью подбежал к люку и, расставив ноги и нагнув вперед голову, засвистал протяжным свистом в дудку и затем гаркнул во всю глотку своим осипшим, надорванным басом:
– Пошел все наверх, на якорь становиться!
На клипере воцарилась та благоговейная тишина, которая бывает на военных судах при входе на рейд.
– Приготовиться к салюту!
Бесшумно ступая по безукоризненно чистой палубе, матросы стали у заряженных орудий, готовых приветствовать гостеприимных хозяев.
IV
Пройдя Золотые Ворота (Golden Gate), названные так в честь вывезенного через них калифорнского золота, клипер вошел в большой, глубоко вдавшийся залив, окаймленный высокими, красноватыми, холмистыми берегами. Зеленые кудрявые острова с белеющими пятнами построек были рассыпаны по гладкому, чуть-чуть подернутому рябью, заливу. Сейчас за входом высился голый остров с казармой. На нем развевается звездный американский флаг, и в зеленые амбразуры внушительно смотрят дула орудий. Это – форт, защищающий вход от южан. Города еще не видно из-за острова. Только громадное серое облако, поднимающееся направо, показывает близость человеческого жилья.
Все смотрят в ту сторону.
Но старый артиллерист Фома Фомич не смотрит. Ему пока не до города. Он стоит у первого орудия и то и дело взглядывает вопросительным взором на мостик, где стоят капитан, старший офицер и лоцман, и ждет приказания начать салют. Он несколько взволнован, как бенефициант перед выходом на сцену.
– Можно начать, Фома Фомич! – говорит старший офицер, когда клипер, немного уменьшив ход, проходил мимо форта.
– Первое… пли! – командует Фома Фомич с сладостным служебным замиранием в голосе.
И, считая про себя вроде того, как певцы считают такты, «раз, два, три, четыре…» до пятидесяти, чтобы между выстрелами были одинаковые промежутки. Старый артиллерист перебегает от орудия к орудию, командуя все с большим оживлением: «Второе… пли! Третье… пли!..»
Выстрелы раздаются с правильными паузами, гулко раскатываясь по заливу и раздаваясь эхом в горах. Облачки белого дымка, вылетая из пушек, стелются по бокам клипера и, расплываясь, тихо тают в воздухе.
Прокомандовав свое последнее «пли» с особенным щегольством, словно певец, заканчивающий арию, Фома Фомич, сияющий и вспотевший, с видом именинника подходит к кружку офицеров, собравшемуся на шканцах. И в его красном, с выпученными глазами, лице, и в походке, и во всей невзрачной фигуре коренастого, короткошеего артиллериста чувствуется вопрос: «Каков был салют, а?» Но общее внимание поглощено берегом. Все равнодушны к торжеству Фомы Фомича. Только один иеромонах Виталий одобрительно пробасил:
– Важно палили, Фома Фомич!
Несколько обиженный, что салют не прочувствован, как следует, Фома Фомич отходит в сторону.
Когда дым рассеялся, и клипер, обогнув остров, повернул вправо, Сан-Франциско сверкал на солнце, среди зеленеющих куп. Лес мачт в гавани был, так сказать, у его ног. Чем ближе подходил, постепенно уменьшая ход, клипер, тем отчетливее вырисовывались дома и зеленые пятна парков и садов большого города, раскинувшегося на холмах и буграх, заканчивающихся вдали возвышенностями. Купеческие суда всевозможных форм и конструкций, начиная с быстроходного, стройного американского клипера и кончая неуклюжим, пузатым голландским «китобоем», стояли на рейде вместе с военными судами разных наций. Каждую минуту раздавались свистки, то пронзительные, то гудящие, с пароходов, пересекающих залив в разных направлениях. Вот один из них, трехэтажный, весь белый, как снег, похожий на плавучий дом, с балансирной машиной, мерно отбивающий такт, прошел близко от нас, полный пассажиров. С палубы несутся звуки веселой музыки. Куда ни взглянешь – везде оживление, деятельность. Маленькие буксирные пароходики, с сидящими в будках рулевыми, словно бешеные, снуют по рейду, предлагая свои услуги большим парусным кораблям, еле подвигающимся, несмотря на всю поставленную парусину, при тихом ветерке, к выходу из залива. Клубы дыма стелются над горизонтом. Яхты и шлюпки с парусами, окрашенными в яркие краски, скользят по рейду с катающимися дамами. И над всей этой оживленной картиной – высокое, прозрачное голубое небо, откуда ласково светит солнце, заливая блеском и город, и бухту с кораблями, и острова, и окружающие пики сиерр.