Гилберт Честертон - Наполеон Ноттингхильский
И он юркнул в двери парикмахерской.
Спутник его по имени Джеймс глядел ему вслед, ввинтив в глазницу монокль.
– Ну и как тебе этот хмырь? – спросил он своего бледного, горбоносого приятеля.
Тот честно поразмыслил минуту-другую и заявил:
– Сызмальства чокнутый, надо понимать.
– Это вряд ли,– возразил достопочтенный Джеймс Баркер.– Нет, Ламберт, по-моему, он в своем роде артист.
– Чушь! – кратко возразил мистер Ламберт.
– Признаюсь, не могу его до конца раскусить,– задумчиво произнес Баркер.– Он ведь рта не разинет, чтобы не ляпнуть такую несусветицу, которой постыдится последний идиот, извиняюсь за выражение. А между тем известно ли тебе, что он – обладатель лучшей в Европе коллекции лаковых миниатюр? Забавно, не правда ли? Видел бы ты его книги: сплошняком древние греческие поэты, французское средневековье и тому подобное. В доме у него – как в аметистовом чертоге, представляешь? А сам он мотается посреди всей этой прелести и мелет – ну, сущий вздор.
– В задницу все книги, и твою Синюю Книгу парламентских уложений туда же,– по-дружески заявил остроумный мистер Ламберт.– Иначе говоря – тебе и книги в руки. Ты-то как дело понимаешь?
– Говорю же – не понимаю,– ответствовал Баркер.– Но уж коли на то пошло, скажу, что у него особый вкус к бессмыслице – артистическая, видите ли, натура, валяет дурака, с тем и возьмите. Я вот, честное слово, уверен, что он, болтаючи вздор, помрачил собственный рассудок и сам теперь не знает разницы между бредом и нормальностью. Он, можно сказать, объехал разум на кривой и отыскал то место, где Запад сходится с Востоком, а полнейший идиотизм – со здравым смыслом. Впрочем, вряд ли я сумею объяснить сей психологический казус.
– Мне-то уж точно не сумеешь,– ничтоже сумняшеся отозвался мистер Уилфрид Ламберт.
Они проходили улицу за длинной улицей, а медноватый полумрак рассеивался, сменяясь желтоватым полусветом, и возле дверей ресторана их озарило почти обычное зимнее утро. Досточтимый Джеймс Баркер, один из виднейших сановников тогдашнего английского правительства (превратившегося в непроницаемый аппарат управления), был сухощав и элегантен; холодно глядели его блекло-голубые глаза с невыразительно красивого лица. Интеллекта у него было хоть отбавляй; наделенный таким интеллектом человек высоко поднимается по должностной лестнице и медленно сходит в гроб, окруженный почестями, никого ни единожды не просветив и даже не позабавив. Его спутник по имени Уилфрид Ламберт, молодой человек, чей нос почти заслонил его физиономию, тоже не очень-то обогатил сокровищницу человеческого духа, но ему это было простительно, он был попросту дурак.
Да, он, пожалуй что, был дурак дураком, а друг его Баркер, умный-преумный – идиот идиотом. Но их общая глупость пополам с идиотизмом были сущее тьфу перед таинственным ужасом бредового скудоумия, которое явственно являл малышок-замухрышка, дожидавшийся их у входа в ресторан Чикконани. Этого человечка звали Оберон Квин[9]; с виду он был дитя не то совенок. Его круглую головку и круглые глазищи, казалось, вычертил, на страх природе, один и тот же циркуль. Так по-дурацки были прилизаны его темные волосенки и так дыбились длиннющие фалды, что быть бы ему игрушечным допотопным Ноем, да и только. Кто его не знал, те обычно принимали его за мальчишечку и хотели взять на колени, но чуть он разевал рот, становилось ясно, что таких глупых детей не бывает.
– Очень я вас долго ждал-поджидал,– кротко заметил Квин.– И смеху подобно: гляжу и вижу – вы, откуда ни возьмись, идете-грядете.
– Это почему же? – удивился Ламберт.– Ты, по-моему, сам здесь нам назначил.
– Вот и мамаша моя, покойница, тоже любила кое-что кое-кому кое-где назначать,– заметил в ответ умник.
За неимением лучшего они собрались было зайти в ресторан, но улица их отвлекла. Холодно было и тускло, однако ж вполне рассвело, и на бурой деревянной брусчатке между мутно-серыми террасами вдруг объявилось нечто поблизости невиданное, а по тем будущим временам вообще невиданное в Англии – человек в яркой одежде. Окруженный зеваками.
Человек был высокий и величавый, в ярко-зеленом мундире, расшитом серебряным позументом. На плече его висел короткий зеленый ментик гусарский с меховой опушкой и лоснисто-багряным подбоем. Грудь его была увешана медалями; на шее, на красной ленте красовался звездчатый иностранный орден; длинный палаш, сверкая рукоятью, дребезжа, волочился по мостовой. В те далекие времена умиротворенная и практичная Европа давным-давно разбросала по музеям всяческое цветное тряпье и побрякушки. Военного народу только и было, что немногочисленная и отлично организованная полиция в скромных, суровых и удобных униформах. И даже те немногие, кто еще помнил последних английских лейб-гвардейцев и уланов, упраздненных в 1912 году,– и те с первого взгляда понимали, что таких мундиров в Англии нет и не бывало; вдобавок над жестким зеленым воротником возвышался смуглый орлиный профиль в серебристо-седой шевелюре, ни дать ни взять бронзовый Данте[10] – твердое и благородное, но никак не английское лицо.
Облаченный в зеленое воин выступал посреди улицы столь величаво, что и слов-то для этого в человеческом языке не сыщется. И простота была тут, и особая осанка: посадка головы и твердая походка – все на него оборачивались, и многие шли за ним, хотя он за собой никого не звал.
Напротив того, сам он был чем-то вроде бы озабочен, что-то вроде бы искал, но искал повелительно, озабочен был, словно идол. Те, кто толпились и поспешали за ним,– те отчасти изумлялись яркому мундиру, отчасти же повиновались инстинкту, который велит нам следовать за юродивыми и уж тем более – за всяким, кто соизволит выглядеть по-царски: следовать за ним и обожать его. А он выглядел более чем царственно: он, почти как безумец, не обращал ни на кого никакого внимания. Оттого-то и тянулась за ним толпа, словно кортеж: ожидали, что или кого первого он удостоит взора. Шествовал он донельзя величественно, однако же, как было сказано, кого-то или что-то искал; взыскующее было у него выражение.
Внезапно это взыскующее выражение исчезло, и никто не понял, отчего; но, видимо, что-то нашлось. Раздвинув толпу волнующихся зевак, роскошный зеленый воин отклонился к тротуару от прямого пути посредине улицы. Он остановился у огромной рекламы Горчицы Колмена, наклеенной на деревянном щите. Зеваки затаили дыхание.
А он достал из карманчика перочинный ножичек и пропорол толстую бумагу. Потом отодрал извилистый клок. И наконец, впервые обративши взгляд на обалделых зевак, спросил с приятным чужеземным акцентом:
– Не может ли кто-нибудь одолжить мне булавку?
Мистер Ламберт оказался рядом, и булавок у него было сколько угодно, дабы пришпиливать бесчисленные бутоньерки; одолженную булавку приняли с чрезвычайными, но полными достоинства поклонами, рассыпаясь в благодарностях.
Затем джентльмен в зеленом, с довольным видом и слегка приосанившись, приколол обрывок горчичной бумаги к своей зеленой груди в серебряных позументах. И опять огляделся, словно ему чего-то недоставало.
– Еще чем могу быть полезен, сэр? – спросил Ламберт с дурацкой угодливостью растерянного англичанина.
– Красное нужно,– заявил чужестранец,– не хватает красного.
– Простите, не понял?
– И вы меня также простите, сеньор,– произнес тот, поклонившись.– Я лишь полюбопытствовал, нет ли у кого-либо из вас при себе чего-нибудь красного.
– Красного при себе? ну как то есть… нет, боюсь, при себе… у меня был красный платок, но в настоящее время…
– Баркер! – воскликнул Оберон Квин.– А где же твой красный лори? Лори-то красный – он где?
– Какой еще красный лори? – безнадежно вопросил Баркер.– Что за лори? Когда ты видел у меня красного лори?
– Не видел, – как бы смягчаясь, признал Оберон.– Никогда не видел. Вот и спрашиваю – где он был все это время, куда ты его подевал?
Возмущенно пожав плечами, Баркер обратился к чужестранцу:
– Извините, сэр,– сухо и вежливо отрезал он,– ничего красного никто из нас вам предложить не сможет. Но зачем, позвольте спросить…
– Благодарствуйте, сеньор, не извольте беспокоиться. Как обстоит дело, то мне придется обойтись собственными возможностями.
И, на миг задумавшись, он, все с тем же перочинным ножичком в руке, вдруг полоснул им по ладони. Кровь хлынула струей: чужестранец вытащил платок и зубами оторвал от него лоскут – приложенный к ранке, лоскут заалел.
– Позволю себе злоупотребить вашей любезностью, сеньор,– сказал он.– Если можно, еще одну булавку.
Ламберт протянул ему булавку; глаза у него стали совсем лягушачьи.
Окровавленный лоскут был приколот возле горчичного клочка, и чужеземец снял шляпу.
– Благодарю вас всех, судари мои,– сказал он, обращаясь к окружающим; и, обмотав обрывком платка свою кровоточащую руку, двинулся далее как ни в чем не бывало.