Владимир Набоков - Образчик разговора, 1945
— Неужели это актуально еще и сегодня? — спросила миссис Холл.
— Нет-нет, — испугался полковник, — великий русский народ проснулся, и моя страна — опять великая держава. У нас было три великих самодержца. У нас был Иван, которого враги прозвали Грозным, у нас был Петр Великий, и теперь у нас Иосиф Сталин. Я белый офицер и служил в царской гвардии, но я также русский патриот и православный христианин. Сегодня в каждом слове, долетающем из отечества, я чувствую мощь, чувствую величие нашей матушки России. Она опять страна солдат, оплот религии и настоящих славян. Мне доподлинно известно, что, когда Красная армия входила в немецкие города, ни один волос не упал с немецких плеч.
— Головы, — сказала миссис Холл.
— Да, — исправился полковник. — Ни одной головы с их плеч.
— Мы все восхищаемся вашими соотечественниками, — сказала миссис Малбери. — Но как быть с коммунистической угрозой для Германии?
— Позволю себе заметить, — сказал доктор Шуб, — что, если мы не проявим осторожности, не будет и Германии. Главная задача, стоящая перед Соединенными Штатами, — не дать победителям поработить немецкую нацию и отправить молодых и здоровых, а также хромых и старых — интеллектуалов и обывателей — работать, как преступников, на бескрайних восточных территориях. Все это — в нарушение принципов демократии и войны. И если вы мне скажете, что немцы делали то же самое с побежденными народами, я вам напомню о трех обстоятельствах: первое — это то, что немецкое государство не было демократическим и от него не следовало ждать соответствующей практики, во-вторых, бо́льшая часть, если не все так называемые «рабы» принимали рабство по доброй воле и, в-третьих, и это самое важное, — их хорошо кормили, одевали и помещали в цивилизованное окружение, которое, несмотря на все наше естественное преклонение перед колоссальными размерами и населением России, немцы вряд ли найдут в Стране Советов.
— Точно так же не стоит забывать, — продолжал доктор Шуб с драматическим подъемом, — что нацизм был не германской, а инородной организацией, притесняющей немецкий народ. Адольф Гитлер был австрийцем, Лей — евреем, Розенберг — полуфранцуз-полутатарин. Немецкая нация пострадала под этим негерманским игом не меньше, чем другие европейские народы — от последствий войны, развязанной на их земле. Мирным гражданам, которые бывали не только изувечены и убиты, но и чье дорогостоящее имущество и великолепные дома истреблялись бомбами, едва ли важно, кем сброшены эти бомбы — немецким или союзническим самолетом. Немцы, австрийцы, итальянцы, румыны, греки и все остальные народы Европы теперь члены одного трагического братства, все равны в нищете и надежде, все заслужили одинаковое обращение, и давайте предоставим право найти и осудить виноватых будущим историкам, непредвзятым старым ученым из безмятежных университетов Гейдельберга, Бонна, Йены, Лейпцига, Мюнхена — бессмертных центров европейской культуры. Дайте Фениксу Европы расправить свои орлиные крылья, и да благословит Господь Америку.
Воцарилась почтительная пауза, и, пока доктор Шуб дрожащими пальцами зажигал сигарету, миссис Холл, молитвенно сложив ладони, кокетливым девичьим жестом попросила его увенчать вечер какой-нибудь подходящей к случаю музыкой. Он вздохнул, поднялся, проходя, наступил мне на ногу, в знак извинения коснулся моего колена кончиками пальцев, сел за рояль, наклонил голову и оставался неподвижным в течение нескольких осязаемо-тихих секунд. Затем медленно и очень осторожно он положил сигарету в пепельницу, перенес пепельницу с рояля в услужливые руки миссис Холл и снова склонил голову. Наконец сказал с прочувствованной заминкой:
— Прежде всего я сыграю «Усыпанный звездами флаг»[4].
Чувствуя, что этого мне не вынести — ощутив физическую дурноту, я поднялся и поспешно покинул комнату. Пока я приближался к стенному шкафу, куда, как я видел, горничная поместила мою верхнюю одежду, миссис Холл настигла меня вместе с порывом отдаленной музыки.
— Вам надо уходить? — говорила она. — Вы действительно так торопитесь?
Я нашел пальто, уронил деревянные плечики и влез в свои галоши.
— Вы либо убийцы, либо идиоты, — сказал я, — или и то, и другое, а этот тип — грязный немецкий агент.
Как уже было сказано, в критические моменты я подвержен сильному заиканию, и поэтому фраза не получилась такой гладкой, как на бумаге. Но она сработала. Прежде чем миссис Холл собралась с мыслями, я хлопнул дверью и понес свое пальто вниз по лестнице, как выносят ребенка из горящего дома. Я был уже на улице, когда заметил, что шляпа, которую я собирался надеть, мне не принадлежала.
То была изрядно поношенная серая шляпа, темнее моей и с более узкими полями. Она предназначалась для другой головы, меньшего размера. Внутри ее была этикетка Werner Bros. Chicago, подкладка пахла чужим лосьоном и щеткой для волос. Шляпа не могла принадлежать полковнику, который был лыс, как бильярдный шар, и я догадывался, что муж миссис Холл либо умер, либо держал свои шляпы в другом месте. Нести в руке этот предмет было отвратительно, но ночь выдалась дождливой и холодной, и я использовал его в качестве рудиментарного зонта. Придя домой, я сел за письмо в ФБР, но слишком далеко не продвинулся. Моя неспособность расслышать и запомнить фамилии обесценивала информацию, которую я пытался сообщить, и поскольку полагалось объяснить мое присутствие на диспуте, пришлось бы упомянуть множество туманных и подозрительных подробностей, связанных с моим тезкой, и хуже всего то, что дело принимало гротескный вид, похожий на сон, когда зарывалось в детали, в то время как все, что мне было известно, сводилось к некоему господину с неизвестным адресом на Среднем Западе, без имени, говорившему с симпатией о немцах в компании безмозглых старух в частном доме. Действительно, судя по той же симпатии, непрерывно прорывающейся в статьях некоторых популярных публицистов, все дело, как я понимаю, могло оказаться совершенно законным.
Утром следующего дня я открыл дверь на звонок — там стоял доктор Шуб, в плаще, с непокрытой головой, с осторожной полуулыбкой на сизо-румяном лице, молчаливо предлагая мне шляпу. Я взял ее, бормоча слова благодарности. Он принял их за приглашение войти. Я не мог вспомнить, куда засунул его шляпу, и лихорадочные поиски, предпринятые мной более или менее в его присутствии, вскоре стали смехотворными.
— Послушайте, я вышлю… я пошлю… я перешлю вам шляпу, когда найду ее… или чек.
— Но я уезжаю в полдень, — сказал он мягко, — и кроме того, мне бы хотелось услышать от вас объяснение странной реплики, адресованной вами моему дорогому другу миссис Холл.
Он терпеливо слушал, пока я старался сказать ему так гладко, как только могу, что полиция… что власти… ей это растолкуют.
— Вы ошибаетесь, — сказал он наконец. — Миссис Холл — известная светская дама, у нее обширные связи в официальных кругах. Слава богу, мы живем в великой стране, где каждый может высказать свои мысли, не опасаясь быть оскорбленным за выражение частного мнения.
Я попросил его убираться.
Когда моя скороговорка иссякла, он сказал:
— Я ухожу, но имейте в виду, что в этой стране… — и он покачал передо мной указательным пальцем из стороны в сторону, на немецкий манер, с насмешливой укоризной.
Пока я соображал, куда его ударить, он выскользнул наружу. Меня колотила дрожь. Моя нерасторопность, которая временами развлекала меня и даже нравилась своей утонченностью, теперь казалась мне чудовищной и низкой.
И тут мой взгляд уперся в шляпу доктора Шуба на куче старых журналов под телефонным столиком в прихожей. Я бросился к окну, распахнул его и, как только доктор Шуб вышел из парадной на улицу, метнул шляпу в его направлении с четвертого этажа. Она описала параболу и блином приземлилась посредине мостовой. Но тут же сделала сальто, пролетела над лужей в нескольких дюймах от нее и улеглась, зияя, изнанкой кверху. Доктор Шуб, не поднимая головы, помахал рукой, словно в знак признательности, подхватил свою шляпу, убедился, что она не слишком пострадала, надел ее и зашагал прочь, бодро виляя бедрами. Меня всегда занимало, каким образом худой немец ухитряется выглядеть таким упитанным сзади, будучи в плаще.
Остается сказать, что неделю спустя я получил письмо, своеобразный русский язык которого едва ли может быть оценен в переводе.
«Милостивый государь, Вы преследовали меня всю жизнь. Добрые мои друзья после прочтения Ваших книг отвернулись от меня, думая, что я автор этих развратных, декадентских писаний. В 1941-м и опять в 1943-м я был арестован во Франции немцами за то, чего никогда говорить не говорил и думать не думал. А тут, в Америке, мало Вам разного рода неприятностей, причиненных мне в других странах, Вы совсем обнаглели и, притворившись мной, появляетесь, нализавшись, в доме столь уважаемого человека. Этого я не потерплю. Я мог бы Вас засадить куда следует и заклеймить как самозванца, но думаю, Вам это не придется по вкусу, поэтому предлагаю в порядке возмещения убытков…»