Иоганн Гете - Письма из Швейцарии
После того как мой друг по искусству узнал меня ближе, после того как он счел меня достойным постепенно знакомиться все с лучшими и лучшими произведениями, он притащил, с достаточно таинственным видом, ящик, который, когда его открыли, обнаружил написанную во весь рост Данаю, принимающую золотой дождь в свое лоно. Я был поражен роскошным телосложением, красотой расположения и позы, величественной нежностью и одухотворенностью столь чувственного предмета, и все же я только созерцал. Все это не возбуждало во мне восторга, радости, невыразимого блаженства. Мой друг, который перечислял мне целый ряд достоинств этой картины, из-за собственного восторга не замечал моей холодности и радовался случаю разъяснить мне преимущества картины. Вид ее меня не осчастливил, он меня обеспокоил. «В чем же тут дело? — говорил я сам себе. — В каком же особом положении находимся мы, люди, ограниченные своей будничной жизнью?» Мшистая скала, водопад надолго приковывают мой взор, я знаю их наизусть; впадины и выпуклости, свет и тень, цвет, полутона и рефлексы — все предстает моему духовному оку, и лишь только я этого пожелаю, все снова столь же живо возникает передо мною благодаря счастливой способности воспроизведения. Но здесь, перед величайшим созданием природы, — перед человеческим телом, созерцая связь и согласованность его сложения, я получаю только самое общее понятие, которое, в сущности, и непонятно. Мое воображение не может представить себе это чудное строение с достаточной ясностью, а когда оно мне явлено в искусстве, я не в силах ни что-либо при этом почувствовать, ни судить об этой картине. Нет! Я не хочу дольше пребывать в тупом состоянии, я хочу запечатлеть в себе образ человека так, как во мне запечатлены образы виноградных гроздей и персиков.
Я заставил Фердинанда выкупаться в озере. Как чудесно сложен мой друг! Какая равномерность всех частей! Какая полнота формы, какой юношеский блеск! Сколько пользы получил я от того, что обогатил свое воображение этим совершенным образом человеческой природы! Отныне я буду населять леса, луга и горы столь же прекрасными образами; его я вижу в образе Адониса, преследующего вепря, его же — в образе Нарцисса, любующегося своим отражением в ручье.
Однако мне еще недостает Венеры, его удерживающей, Венеры, оплакивающей его смерть, прекрасной Эхо, бросающей, прежде чем исчезнуть, последний взгляд на похолодевшего юношу. Я твердо решил, чего бы это мне ни стоило, увидеть девушку в природном состоянии, так же, как я увидел своего друга. Мы приехали в Женеву. «Неужели, — думал я, — нет в этом большом городе девушек, которые за известную цену отдаются мужчине! Я неужели не найдется среди них ни одной, которая обладала бы достаточной красотой и готовностью, чтобы доставить праздник моим глазам?» Я стал нащупывать почву, заговорив с наемным слугой, который, однако, лишь медленно и осмотрительно шел мне навстречу. Конечно, я ему не выдал своего намерения; пускай он думает обо мне что хочет, — ведь приятнее же показаться кому-нибудь порочным, чем смешным. Он повел меня вечером к старой женщине. Она приняла меня с большой осторожностью и сомнениями: всюду, говорила она, в особенности же в Женеве, опасно оказывать услуги молодежи. Я тотчас же объяснил ей, какого рода услугу я от нее требую. Я удачно сочинил целую историю, и мы как ни в чем не бывало разговаривали. Я, мол, художник, рисовал ландшафты, которые я отныне хочу возвысить до ландшафтов героических фигурами прекрасных нимф. Я говорил ей удивительнейшие вещи, которых ей, вероятно, ввек не приходилось слышать. Она на это качала головой и уверяла: трудно мне, дескать, угодить. Честная девушка нелегко на это согласится, это мне обойдется недешево, ну, там видно будет. «Как, — воскликнул я, — честная девушка отдается за сходную цену чужому мужчине?» — «Еще бы!» — «И не хочет явиться обнаженной перед моими глазами?» — «Отнюдь! На это требуется большая решимость». — «Даже если она прекрасна?» — «Даже тогда. Одним словом, посмотрю, что я смогу, для вас сделать. Вы — скромный, хорошенький молодой человек, для которого стоит постараться».
Она потрепала меня по плечу и по щекам: «Да, — воскликнула она, художник! Видно, так и есть, ибо вы недостаточно стары и знатны, чтобы нуждаться в такого рода сценах». Она назначила мне прийти на следующий день, и мы на этом расстались.
Я не могу не пойти сегодня с Фердинандом в одно большое общество, а вечером меня ожидает мое приключение. Какой же это будет контраст! Я заранее знаю это проклятое общество, где старые женщины требуют, чтобы с ними играли, молодые, чтобы с ними любезничали, где сверх того нужно выслушивать ученого, оказывать почтение духовной особе, уступать место дворянину, где столько свечей, и дай бог, чтобы они освещали хотя бы одну сносную фигуру, которая к тому же спрятана за варварским нарядом. Неужели мне придется говорить по-французски, на чужом языке? А это всегда, как ни вертись, значит быть смешным, потому что на чужом языке можно выражать только пошлости, только грубые оттенки и к тому же запинаясь и заикаясь. Ибо чем отличается дурак от остроумного человека, как не тем, что последний умеет быстро, живо и самобытно подхватить все, что есть неуловимого, нежного и вместе с тем уместного в настоящее мгновение, и умеет это выражать с легкостью, в то время как первый, совершенно так же, как мы это делаем, говоря на иностранном языке, принужден всякий раз довольствоваться общепринятыми, стереотипными оборотами. Сегодня я в течение нескольких часов спокойно буду выносить все дешевые остроты в предвидении той необычной сцены, которая меня ожидает.
Приключение мое сейчас уже позади, оно удалось всецело согласно моим желаниям, свыше моих желаний, и все-таки я не знаю, радоваться ли мне этому или себя за это порицать. Разве мы не созданы для чистого созерцания красоты, для того, чтобы бескорыстно творить добро? Не бойся ничего и выслушай меня. Мне не в чем себя упрекать; то, что я видел, не вывело меня из равновесия, но мое воображение распалено, моя кровь горит. О, если бы только я уже стоял перед ледяными громадами, чтобы снова остыть! Я украдкой бежал из общества и, завернувшись в плащ, не без волнения прокрался к старухе. «Где же ваша папка?» — воскликнула она. — «Я на этот раз ее не захватил. Я собираюсь нынче штудировать одними глазами». — «Вам, верно, хорошо платят за ваши работы, раз вы можете позволить себе такие дорогие этюды. Сегодня вы дешево не отделаетесь. Девушка требует, а мне за мои старания вы уж меньше не дадите. (Ты простишь мне, если я умалчиваю о цене.) Зато и услуги получите вы такие, какие вы только можете пожелать. Надеюсь, вы похвалите меня за мои заботы: такого пиршества для глаз вам еще отведывать не приходилось, а… прикосновения — даром».
Тут она меня ввела в маленькую очень мило меблированную комнату; пол был покрыт чистым ковром, в каком-то подобии ниши стояла очень опрятная кровать, в головах ее — туалет с большим зеркалом, а в ногах — тумбочка с канделябром, в котором горели три прекрасных, светлых свечи. И на туалете горели две свечи. Потухший камин успел прогреть всю комнату. Старуха предложила мне кресло у камина против кровати и удалилась. Прошло немного времени, и из противоположной двери вышла большая, чудесно сложенная, красивая женщина. Одежда ее ничем не отличалась от обычной. Она как будто меня не замечала, сбросила черный капот и села за туалет. Она сняла с головы большой чепец, закрывавший ей лицо; обнаружились прекрасные, правильные черты, темно-русые густые волосы рассыпались по плечам большими волнами. Она начала раздеваться. Что за диковинное ощущение, когда спали одна одежда за другой, и природа, освобожденная от чуждых покровов, явилась мне как чужая и произвела на меня почти что, я бы сказал, жуткое впечатление! Ах, мой друг, не так ли обстоит дело с нашими мнениями, нашими предрассудками, обычаями, законами и прихотями? Разве мы не пугаемся, когда лишаемся чего-либо из этого чуждого, ненужного, ложного окружения и когда та или иная часть нашей истинной природы должна предстать обнаженной? Мы содрогаемся, нам стыдно, а между тем мы не чувствуем ни малейшего отвращения перед тем, чтобы самыми странными и нелепыми способами самих себя искажать, подчиняясь внешнему насилию. Признаться ли тебе? Но я точно так же растерялся при виде этого чудесного тела, когда спали последние покровы, как, может быть, растерялся бы наш друг Л., если бы он по велению свыше сделался предводителем могавков. Что мы видим в женщинах? Какие женщины нам нравятся и как путаем мы все понятия! Маленькая туфелька нам нравится, и мы уже кричим: «Что за прелестная ножка!» Мы заметили в узком корсаже нечто элегантное, и мы уже расхваливаем прекрасную талию.
Я описываю тебе свои размышления потому, что словами не могу описать тебе всю последовательность очаровательных картин, которыми прекрасная девушка так прилично и так мило дала мне налюбоваться. Как естественно каждое движенье следовало за другим, и все же какими продуманными они мне казались! Она была прелестна, пока раздевалась, она была прекрасна, изумительно прекрасна, когда упала последняя одежда. Она стояла так, как Минерва могла стоять перед Парисом, она скромно взошла на свое ложе, обнаженная, она пыталась предаться сну в разных положениях, наконец она как будто задремала. Некоторое время она оставалась в очаровательном положении, я мог только дивиться и любоваться. Наконец ее как будто стал тревожить страстный сон, она глубоко вздыхала, порывисто меняла положения, лепетала имя возлюбленного и как будто простирала к нему свои руки. «Приди!» — воскликнула она наконец внятным голосом. — Приди, мой друг, в мои объятья, или я на самом деле засну». Тут она схватила шелковое стеганое одеяло, натянула его на себя, и из-под него выглянуло милейшее личико.