Фрэнсис Фицджеральд - Первое мая
В Йельском клубе они нашли целую толпу своих бывших однокашников, которые шумно приветствовали Дина. Рассевшись полукругом в глубоких креслах и качалках, они выпили по коктейлю.
Болтовня приятелей казалась Гордону утомительной и бесцельной. Позавтракали всей компанией. Когда перевалило за полдень, они были в приподнятом настроении и слегка под хмельком. Вечером все собирались на университетский бал и были уверены, что это будет лучший бал с окончания войны.
— Эдит Брейдин тоже там будет, — сказал кто-то Гордону. — Помнится, ты был когда-то по уши влюблен в нее. Вы, кажется, земляки — из Гаррисберга?
— Да… — Гордон постарался переменить разговор. — Я иногда встречаюсь с ее братом. Он какой-то свихнувшийся социалист или что-то в этом роде. Редактирует здесь не то газету, не то журнал.
— Не похож, значит, на свою беззаботную сестричку? — продолжал докучливый собеседник. — Ну, увидишь ее сегодня на балу. Она придет с одним второкурсником, с Питером Химмелем.
Гордон обещал Джул Хадсон раздобыть денег и встретиться с ней в восемь часов вечера. Он уже нервно поглядывал на часы. В четыре часа, к его великому облегчению. Дин поднялся и заявил, что хочет отправиться к «Братьям Риверс» купить себе воротничков и галстуков. Но когда они выходили из клуба, один из их приятелей присоединился к ним, и это снова повергло Гордона в уныние. Дин же был в отличном расположении духа — доволен собой, весел и шумлив в предвкушении бала. У «Братьев Риверс» он выбрал с полдюжины галстуков, неторопливо обсудив достоинства каждого из них с приятелем. Похоже, что узкие галстуки снова входят в моду, а? Стыд и позор, как это Риверсы до сих пор не могут раздобыть валлийских морготсоновских воротничков! Что ни говори, а «ковингтон» лучший воротничок на свете.
Гордона охватывало отчаяние. Деньги нужны ему были позарез. К тому же у него теперь пробудилось смутное желание отправиться на университетский бал. Ему хотелось повидать Эдит. Он не встречался с ней ни разу после одного памятного вечера в гаррисбергском загородном клубе накануне его отъезда во Францию. Воспоминание об этой встрече утонуло в водовороте войны и окончательно изгладилось из памяти за последние три месяца, когда жизнь его пошла вкривь и вкось, но сейчас он снова увидел перед собой Эдит — очаровательную, веселую, упоенно болтающую о каких-то пустяках, и этот образ пробудил к жизни множество воспоминаний. Перед ним снова возникло ее лицо… Все годы, проведенные в университете, он испытывал восторженное и робкое преклонение перед этой девушкой. Он любил рисовать ее — в его комнате висело около дюжины набросков: Эдит играет в гольф, Эдит плавает… Он мог с закрытыми глазами набросать ее капризный, влекущий профиль.
В половине шестого они вышли от «Братьев Риверс» и остановились на тротуаре.
— Ну, я вполне укомплектован, — довольно сказал Дин. — Теперь назад в отель — постричься, побриться, сделать массаж.
— Правильно, — отозвался его приятель. — Я, пожалуй, последую твоему примеру.
— «Неужели ничего не выйдет?» — думал Гордон. Он едва удержался, чтобы не крикнуть приятелю Дина:
«Убирайся к черту!» С отчаянием в душе он начинал подозревать, что Дин нарочно таскает за собой этого малого, чтобы избежать разговора о деньгах.
Они вернулись в отель «Билтмор». Там уже было полно очаровательных молоденьких девушек. Большинство из них съехалось на этот первый в их жизни большой бал — бал знаменитой студенческой организации знаменитого университета — из разных городов, со всех концов западных и южных штатов. Но перед Гордоном лица их мелькали, как во сне. Он уже собирался с духом для последней мольбы, уже готов был сказать что-то, сам еще не зная что, когда Дин извинился перед приятелем, взял Гордона за локоть и отвел в сторону.
— Горди, — торопливо пробормотал он, — я все основательно обдумал и вижу, что не могу одолжить тебе этих денег. Рад бы выручить тебя, да не могу — я тогда сяду на мель на целый месяц.
Гордон тупо глядел на него, удивляясь про себя, как это он никогда раньше не замечал этих торчащих зубов…
— Я страшно огорчен, Горди, — говорил Дин. — Но ты видишь, как обстоит дело.
Он достал бумажник и не спеша отсчитал семьдесят пять долларов.
— Вот, — сказал он, протягивая деньги. — Здесь семьдесят пять долларов. Всего, значит, будет восемьдесят. Это все, что у меня есть при себе. И больше я никак не могу себя урезать.
Гордон протянул руку. Пальцы его разжались и сжались снова, словно клещами захватив бумажки.
— Увидимся на балу, — сказал Дин. — А сейчас мне надо к парикмахеру.
— До скорого, — сказал Гордон каким-то хриплым, не своим голосом.
— До скорого.
Дин хотел было улыбнуться, но передумал. Небрежно кивнув, он поспешил прочь.
Гордон не двинулся с места; красивое лицо его было искажено отчаянием, деньги судорожно зажаты в кулаке. Затем, ничего не видя от внезапно прихлынувших слез, он, спотыкаясь, начал спускаться по лестнице.
Глава 3
В тот же вечер около девяти часов двое вышли из дешевого ресторана на Шестой авеню. Изможденные, неприглядные с виду, они были лишены почти всего, что отличает людей от животных, но в них не было и той первобытной животной силы, в которой есть нечто красочное. Еще недавно они кормили вшей, холодали и голодали в грязном городишке в чужой стране. Они были нищи, одиноки, с колыбели жизнь швыряла их, словно щепки по волнам, и будет швырять так до самой смерти. Они были одеты в форму солдат американской армии, а нашивки на плечах свидетельствовали об их принадлежности к дивизии, сформированной в штате Нью-Джерси и три дня назад высадившейся в Нью-Йорке.
Того, что повыше, звали Кэррол Кэй — звучное имя, наводившее на мысль о том, что, сколько бы ни вырождался род из поколения в поколение, в жилах этого отпрыска еще должна отыскаться капля крови ею доблестных предков. Однако тощее лицо с безвольным подбородком, тусклые, водянистые глаза и торчащие скулы отнюдь не свидетельствовали о врожденной решимости или отваге.
Его товарищ был смугл и кривоног. Крысиные глазки и не раз перебитый крючковатый нос. Вызывающая манера держаться была явно напускной — оружием самозащиты, без которого не просуществуешь в том мире, где только рычат и кусают, где царят животная грубость и животный страх, — короче, в том мире, в котором он всегда жил. Звали его Гэс Роуз.
Выйдя из кафе, они побрели по Шестой авеню, с независимым видом ковыряя в зубах.
— Куда теперь? — вопросил Роуз таким тоном, словно, скажи Кэй: «А не махнуть ли нам в Полинезию?» — это ничуть бы его не удивило.
— А может, нам удастся пропустить где-нибудь стаканчик? Как ты насчет этого?
Сухой закон еще не был введен. Нерешительность, прозвучавшая в голосе Кэя, объяснялась тем, что запрещено было продавать спиртное солдатам.
Предложение встретило со стороны Роуза самый восторженный отклик.
— Я кое-что придумал, — продолжал Кэй после минутного раздумья. — У меня тут есть брат.
— Где, в Нью-Йорке?
— Ну да. Старшой. — Кэй хотел сказать, что это его старший брат. — Служит официантом в каком-то кабаке.
— Думаешь, он может поднести нам?
— Да уж, верно, может!
— Вот посмотришь — завтра же скину эту проклятую форму. И нипочем больше в нее не влезу — дудки! Раздобуду себе нормальную человеческую одежду.
— Думаешь, я не скину!
Поскольку объединенный капитал обоих приятелей едва достигал четырех долларов, планы эти следовало понимать просто как приятное словоизвержение, безобидное и утешающее. Все же это подняло, как видно, их настроение, так как они продолжали еще некоторое время в том же духе, привлекая в свидетели различных персонажей, нередко упоминаемых в Священном писании. Все это сопровождалось удовлетворенным смешком и восклицаниями вроде «Вот это да! А ты думал! Знай наших!», повторенными не раз и не два.
На протяжении многих лет духовной пищей им служила обида, выражавшаяся преимущественно в презрительных междометиях, произносимых в нос, — обида на тот общественный институт, от которого в каждый данный момент зависело их существование (это была армия, или предприятие, на котором они работали, или благотворительное учреждение), а также на то лицо, под чьим непосредственным началом они сейчас находились. Еще только сегодня утром таким институтом являлось правительство, а непосредственным начальством — капитан. Освободившись от этой двойной опеки, они пока что пребывали в неприятном состоянии неопределенности, так как не успели еще закрепоститься вновь и вследствие этого чувствовали неуверенность и раздражение — словом, были не в своей тарелке. Однако они пытались это скрыть, притворяясь, что испытывают неслыханное облегчение, сбросив ярмо армии, и заверяли друг друга, что никогда впредь не допустят, чтобы военная дисциплина угнетала их непокорные, свободолюбивые натуры. А по совести говоря, даже в тюрьме они чувствовали бы себя куда лучше, нежели в этом непривычном состоянии только что обретенной свободы.