Жорж Санд - Нанон
И в Валькрёзском монастыре было шесть монахов вместо двенадцати, а позднее, перед роспуском общины, их оставалось там всего трое.
Возвращаюсь теперь — не скажу «к моим баранам», потому как у меня была только одна овца! — а к моей милой Розетте. Наступило лето, трава почти вся выгорела, она не росла даже на склонах, и я не знала, что мне придумать, как прокормить Розетту. Мне приходилось забираться далеко в горы, я боялась волков. Дождей все не было. Розетта тощала, я впадала в отчаяние. Дедушка Жан, видя, как я убиваюсь, не упрекал меня, но был недоволен, что вложил свои деньги, свои три турнуазских ливра, в дело, которое требовало стольких трудов и обещало так мало выгоды.
И вот, когда я как-то раз шла вдоль принадлежащего монастырю лужка, густо поросшего травой и еще зеленого, потому что через него протекала речка, Розетта остановилась у изгороди и заблеяла так жалобно, что у меня от горя и жалости помутилось в голове. Калитка была не заперта, даже неплотно притворена, и Розетте ничего не стоило просунуть голову, потом туловище и ловко проскользнуть на лужок.
Сперва я пришла в ужас — овца пролезла на огороженный участок, куда не было ходу мне — мне, существу разумному, сознающему, что она — бедная невинная овечка! — не имела права этого делать. К тому времени я уже начала понимать, что такое чистая совесть, и немного гордилась собой — ведь я никогда не совершала набегов на чужую собственность, за что меня хвалил дедушка и уважали двоюродные братья, которые отнюдь не были столь щепетильны. Я спрашивала себя, не следует ли мне заставить Розетту подчиниться моим нравственным убеждениям, которые у нее явно отсутствовали. Я звала ее, но она притворялась глухой и ела с жадностью. А какой счастливой она выглядела!
Я снова и снова звала ее вплоть до того мгновения, того счастливого (должна в этом признаться!) мгновения, когда вдруг увидела по ту сторону изгороди юное и кроткое лицо послушника, который смеясь глядел на меня.
II
Мне стало очень стыдно: ведь мальчик наверняка смеялся надо мной, а я, надо думать, была очень самолюбива, потому что не смогла сдержаться и расплакалась, — так непереносим был этот стыд.
Монашек удивился и заговорил со мной голосом столь же кротким, как его лицо:
— Ты плачешь, малышка? Какое же у тебя горе приключилось?
— Плачу я из-за моей овечки, — отвечала я. — Она забралась на ваш луг.
— Ну, тут она не потеряется. Раз она ест, значит довольна.
— Она-то довольна, я понимаю, но только я на нее сердита — ведь она занимается грабежом.
— Как это — «занимается грабежом»?
— Ест чужое добро.
— Чужое добро! Ты сама не знаешь, малышка, что говоришь. Достояние монахов принадлежит всем людям на свете.
— Выходит, этот луг уже не монастырский? А я и не знала.
— Ты не верующая?
— Что вы! Каждый день читаю молитву.
— Ну, раз так, значит, ты каждое утро просишь у бога хлеб твой насущный, а церковь наша богата и должна подавать всем, кто просит господним именем. Ежели она не станет служить делам милосердия, зачем же она тогда надобна?
Я слушала разиня рот, не понимая, о чем он говорит: хотя валькрёзские монахи были не такие уж дурные люди, все же они пытались, как могли, защищать свое добро от расхищения, и был у них один такой монах — брат Фрюктюё, выполнявший обязанности эконома, который всякий раз, застав потравщиков на месте преступления, поднимал громкий крик и грозил страшными карами. С прутом в руках он гнался за ними, — правда, не очень далеко, потому что был слишком толстый, чтобы бегать быстро, — но все же его боялись и говорили, что он человек злой, хоть он никогда и мухи не обидел.
Я спросила у юноши, стерпит ли отец Фрюктюё, когда моя овца будет щипать его траву.
— Про это я ничего не знаю, — ответил тот, — знаю только, что трава эта не его.
— А чья же?
— Господня. Ведь это господь растит ее на потребу всякой животине. Не веришь?
— Чего не знаю, того не знаю. Но только ваши слова мне очень на руку! Если бы бедняжка Розетта могла малость подкормиться у вас в этакую-то засуху, вы уж поверьте, лентяйкой я от этого не стала бы. Поднимется в горах трава, и я снова стану ее туда водить, правду вам говорю.
— Ладно, оставь ее тут и приходи за ней вечером.
— Вечером? Ой, нет, что вы! Увидят ее монахи и заберут, а дедушке придется идти вызволять ее, да еще упреки терпеть: он станет меня бранить и скажет, что я такая же дрянь, как и другие, а уж обиднее этого ничего для меня нет.
— Вижу, что воспитали тебя хорошо. А где он живет, твой дедушка?
— Вон там, повыше, самый маленький домик на полдороге к ущелью. Видите? Да вон он, подле тех трех толстых каштанов.
— Ну ладно, как твоя овечка наестся, я ее приведу.
— А вдруг монахи станут вас бранить?
— Они не станут меня бранить. Я им объясню, в чем заключается их долг.
— Вы у них учителем?
— Я? Вовсе нет. Я всего лишь ученик. Меня поручили им, чтобы они наставили меня и подготовили к постригу, когда я войду в возраст.
— А когда вы войдете в возраст?
— Года через два-три. Мне скоро шестнадцать.
— Значит, вы, как говорится, послушник?
— Еще нет, я здесь всего два дня.
— Должно быть, потому я вас никогда не видела. А из каких мест вы будете?
— Я здешний; ты слыхала о семействе и о замке Франквиль?
— Честное слово, не слыхала. Я только и знаю, что Валькрё. Ваши родители, верно, совсем бедные, коли отослали вас от себя?
— Мои родители очень богаты, но нас, детей, у них трое, а делить имущество они не хотят, берегут для старшего сына. За нас с сестрой внесут только вклады, чтобы каждый из нас вступил в предназначенную ему обитель.
— А сколько ей лет, вашей сестре?
— Одиннадцать, а тебе?
— Еще тринадцати не сравнялось.
— О, да ты рослая, сестра на целую голову ниже тебя.
— Вы, видно, любите сестру?
— Только ее я и люблю.
— Что вы! А отца с матерью?
— Я их едва знаю.
— А брата?
— Еще меньше.
— Как же так получилось?
— Родители хотели, чтобы мы с сестрой жили в деревне, а сами приезжали туда не часто, они с моим старшим братом живут в Париже. Но ты, должно быть, не слыхала про Париж, если и про Франквиль не знаешь.
— Париж — это где король?
— Верно.
— Ваши родные живут у короля?
— Да, они служат в его доме.
— Они королевские слуги?
— Они придворные; но ты ничего во всем этом не поймешь, и тебе это не интересно. Расскажи-ка лучше про овцу. Она тебя слушается, когда ты ее зовешь?
— Не очень-то, если голодная, вот как сегодня.
— Значит, если я захочу отвести ее к тебе, она и меня не послушается?
— Очень может статься. Лучше я подожду, раз уж вы согласны потерпеть ее немножко у себя.
— У меня? У меня ничего своего нет и никогда не будет. Меня вырастили в этой мысли: ничто не должно мне принадлежать, и ты с твоей овечкой богаче меня.
— Вам обидно, что у вас ничего нет?
— Нисколько не обидно. Я рад, что не стану страдать из-за вещей тленных.
— Тленных? А ведь верно, моя овца может подохнуть и истлеть.
— А живая она тебе много хлопот доставляет?
— Конечно, много, но ведь я ее люблю, и мне не трудно заботиться о ней. А вы, значит, никого не любите?
— Я всех люблю.
— Кроме овец?
— Як ним ни добрых, ни злых чувств не питаю.
— А ведь они такие славные. Может, вы любите собак?
— У меня был пес, и я его любил. Но взять его сюда мне не разрешили.
— Вам, наверно, грустно жить вдали от дома, под началом у чужих?
Он удивленно взглянул на меня, как будто такая мысль ни разу не приходила ему в голову, потом ответил:
— Меня ничто не должно печалить. Мне всегда твердили: «Ни во что не вмешивайтесь, ни к чему не привязывайтесь, научитесь ко всему относиться бесстрастно. Это ваш долг, и лишь в исполнении его вы обретете счастье».
— Вот забавно! Мой дедушка тоже все мне о долге твердит: только он говорит, будто мой долг — ни минутки не сидеть сложа руки, хорошо хозяйничать и все делать с душой. Видно, детям бедняков про долг говорят одно, а детям богатых — совсем другое.
— Нет! Это говорят тем детям, которые должны вступить в монастырь. Но уже скоро вечерня начнется, мне пора в церковь. Ты уведешь овечку, когда захочешь, а если вздумаешь привести ее завтра…
— О, я не осмелюсь!
— Можешь ее приводить, я скажу об этом отцу эконому.
— Он сделает, как вы захотите?
— Он очень добрый и не откажет мне.
Юноша ушел, и я видела, как он садами, под звон колоколов, возвращался в монастырь. Я позволила Розетте еще немного пощипать траву, потом покликала ее и отвела домой. С того самого дня я очень отчетливо помню все, что со мною случилось в жизни. Сперва я не очень-то раздумывала о моей встрече с молодым монашком. Меня поглощала радостная мысль о том, что он, может статься, добудет мне позволение приводить иной раз мою Розетту на монастырский луг. Я удовольствовалась бы малым. Дедушка во всем подавал мне пример учтивости и воздержанности, так что скромность вошла у меня в плоть и кровь.