Антон Чехов - Живой товар
Грохольский, розовый, возбужденный, двигая всеми членами, выложил пред Бугровым кучу пачек, бумаг, пакетов. Куча была большая, разноцветная, пестрая. В жизнь свою никогда не видал Бугров такой кучи! Он растопырил свои жирные пальцы и, не глядя на Грохольского, принялся перебирать пачки кредиток и бланки…
Грохольский выложил все деньги и засеменил по комнате, отыскивая купленную и проданную Дульцинею.
Наполнив карманы и бумажник, Бугров спрятал бланки в стол и, выпив полграфина воды, выскочил на улицу.
— Извозчик! — крикнул он диким голосом.
Ночью, в половине двенадцатого, он подкатил к подъезду гостиницы «Париж». С шумом вошел он вверх по лестнице и постучался в помер, в котором жил Грохольский. Его впустили. Грохольский укладывал свои вещи в чемоданы. Лиза сидела за столом и примеряла браслеты. Оба они испугались, когда вошел к ним Бугров. Им показалось, что он пришел за Лизой и принес обратно деньги, которые он взял не по убеждению, а сгоряча. Но Бугров пришел не за Лизой. Стыдясь своей новой оболочки, чувствуя себя в ней ужасно неловко, он поклонился и стал у двери в позе лакея… Новая оболочка была восхитительна. Бугров был неузнаваем. Костюм свеженький, прямо с иголочки, из французского трико, самый наимоднейший, облекал его большое тело, ничего доселе не носившее, кроме обыкновенного вицмундира. На ногах блестели полуштиблеты с сверкающими пряжками. Он стоял, стыдился своей новой оболочки и правой рукой закрывал брелоки, за которые он, час тому назад, заплатил триста рублей.
— Я пришел насчет вот чего… — начал он. — Уговор лучше денег. Мишутку я не отдам…
— Какого Мишутку? — спросил Грохольский.
— Сына.
Грохольский и Лиза переглянулись. У Лизы надулись глаза, покраснели щеки и запрыгали губы…
— Хорошо, — сказала она.
Она вспомнила теплую постельку Мишутки. Жестоко было бы эту теплую постельку променять на холодный номерной диван, и она согласилась.
— Я буду с ним видеться, — сказала она.
Бугров поклонился, вышел и, блестящий, полетел вниз по лестнице, рассекая воздух дорогою тростью.
— Домой! — сказал он извозчику. — Завтра утром, в пять часов, я поеду… Приедешь. Буду спать, разбудишь. За город поедем…
II
Был прекрасный августовский вечер. Солнце, окаймленное золотым фоном, слегка подернутое пурпуром, стояло над западным горизонтом, готовое опуститься за далекие курганы. В садах уже исчезли тени и полутени, воздух стал сер, но на верхушках деревьев играла еще позолота… Было тепло. Недавно шел дождь и еще более освежил и без того свежий, прозрачный, ароматный воздух.
Я описываю не столичный август, туманный, слезливый, темный, с его холодными, донельзя сырыми зорями. Храни бог! Я описываю не наш северный, жесткий август. Я попрошу читателя перенестись в Крым, на один из его берегов, поближе к Феодосии, к тому именно месту, где стоит дача одного из моих героев. Дача хорошенькая, чистенькая, окруженная цветниками и стрижеными кустами. Сзади, шагов на сто от нее, синеет фруктовый сад, в котором гуляют дачники… Грохольский дорого платит за эту дачу: тысячу рублей в год, кажется… Дача не стоит этой платы, но она хорошенькая… Высокая, тонкая, с тонкими стенами и очень тонкими перилами, хрупкая, нежная, выкрашенная в светло-голубой цвет, увешанная кругом занавесами, портьерами, драпри, — она напоминает собой миловидную, хрупкую, кисейную барышню.
В описываемый вечер на террасе этой дачи сидели Грохольский и Лиза. Грохольский читал «Новое время» и пил из зеленой кружки молоко. Перед ним на столе стоял сифон с сельтерской водой. Грохольский воображал себя больным катаром легких, и по совету доктора Дмитриева, истреблял огромнейшее количество винограда, молока и сельтерской воды. Лиза сидела далеко от стола, на мягком кресле. Облокотившись на перила и подперевши свое маленькое лицо кулачками, она глядела на дачу vis-а-vis… В окнах дачи vis-а-vis играло солнце… Горящие стекла бросали в глаза Лизы ослепительные лучи… Из-за палисадника и редких деревьев, окружавших дачу, глядело море со своими волнами, синевой, бесконечностью, белеющимися мачтами… Было так хорошо! Грохольский читал фельетон Незнакомца и после каждых десяти строк взбрасывал свои голубые глаза на Лизину спину… Прежняя любовь, страстная, кипучая, светилась в этих глазах… Он был бесконечно счастлив, несмотря на воображаемый катар легких… Лиза чувствовала на своей спине его глаза, думала о блестящей будущности Мишутки, и ей было так покойно, так славно на душе…
Ее не так занимали море и ослепительное мерцанье стекол дачи vis-а-vis, как те обозы, которые один за другим тянулись к этой даче.
Обозы были полны мебели и разной домашней утвари. Лиза видела, как на даче отворились решетчатые ворота и большие стеклянные двери, как с бесконечной перебранкой закопошились около мебели возницы. В стеклянные двери внесли большие кресла и диван, обитые темно-малиновым бархатом, столы для зала, гостиной и столовой, большую двуспальную кровать, детскую кровать… Внесли также что-то большое, увязанное в рогожи, тяжелое…
«Рояль», — подумала Лиза, и у ней забилось сердце.
Она давно уже не слыхала игры на рояле, а она так любила эту игру. У них на даче не было ни одного музыкального инструмента. Она и Грохольский были музыкантами только в душе, не более.
За роялью внесли много ящиков и тюков, на которых написано «Осторожно».
Это были ящики с зеркалами и посудой. В ворота ввезли богатую, блестящую коляску и ввели двух белых лошадей, похожих на лебедей.
«Боже мой! Какое богатство!» — подумала Лиза, припоминая своего старнчка-пони, купленного Грохольским, не любящим ни езды, ни лошадей, за сто рублей. Ее пони сравнительно с этими конями-лебедями показался ей клопом. Грохольский, боящийся быстрой езды, нарочно купил для Лизы плохую лошадь.
«Какое богатство!» — думала и шептала Лиза, глядя на шумевших возниц.
Солнце спряталось за курганы, воздух стал терять свою прозрачность и сухость, а мебель всё еще возили и таскали. Стало наконец темно до того, что Грохольский перестал читать газеты, а Лиза всё смотрела и смотрела.
— Не зажечь ли лампу? — спросил Грохольский, боявшийся, чтобы в молоко не упала муха и в темноте не была бы проглочена. — Лиза! Не зажечь ли лампу? В темноте посидим, мой ангел?
Лиза не отвечала. Ее занимал шарабан, подъехавший к воротам дачи vis-а-vis… Какая миленькая лошадка привезла этот шарабан! Среднего роста, небольшая, грациозная… В шарабане сидел какой-то господин в цилиндре. На коленях его, болтая ручонками, заседал ребенок лет трех, по-видимому мальчишка… Он болтал ручонками и покрикивал от восторга…
Лиза вдруг взвизгнула, поднялась и подалась всем корпусом вперед.
— Что с тобой? — спросил Грохольский.
— Ничего… Это я так… Показалось…
Высокий и широкоплечий господин в цилиндре соскочил с шарабана, взял на руки мальчишку и, подпрыгивая, весело побежал к стеклянной двери.
Дверь с шумом отворилась, и он исчез во мраке дачных апартаментов.
Два холуя подскочили к лошади с шарабаном и почтительнейше повели ее в ворота. Скоро в даче vis-а-vis засветились огни и послышался стук тарелок, ножей и вилок. Господин в цилиндре сел ужинать и, судя по продолжительности звяканья посудой, ужинал долго. Лизе показалось, что запахло щами с курицей и жареной уткой. После ужина из дачи понеслись беспорядочные звуки рояля. По всей вероятности, господин в цилиндре хотел забавить чем-нибудь ребенка и позволил ему побряцать.
Грохольский подошел к Лизе и взял ее за талию.
— Какая чудная погода! — сказал он. — Какой воздух! Чувствуешь? Я, Лиза, очень счастлив… даже очень. Счастье мое так велико, что я даже боюсь, чтобы оно не рухнуло. Рушатся, обыкновенно, большие предметы… А знаешь ли, Лиза? Несмотря на всё мое счастье, я все-таки не абсолютно… покоен… Меня мучает одна неотвязчивая мысль… Ужасно мучает. Она мне не дает покоя ни днем, ни ночью…
— Какая мысль?
— Какая? Ужасная, душа моя. Меня мучает мысль о… твоем муже. Я молчал до сих пор, боялся потревожить твой внутренний покой. Но я не в силах молчать… Где он? Что с ним? Куда он делся со своими деньгами? Ужасно! Каждую ночь мне представляется его лицо, испитое, страдающее, умоляющее… Ну, посуди, мой ангел! Ведь мы отняли у него его счастье! Разрушили, раздробили! Свое счастье мы построили на развалинах его счастья… Разве деньги, которые он великодушно принял, могут ему заменить тебя? Ведь он тебя очень любил?
— Очень!
— Ну, вот видишь! Он или запил теперь, или же… Боюсь за него! Ах, как боюсь! Написать бы ему, что ли? Его утешить нужно… Доброе слово, знаешь ли…
Грохольский глубоко вздохнул, покачал головой и, изнеможенный тяжелой думой, опустился и кресло. Подперев голову кулаками, он принялся думать. Судя по его лицу, дума была мучительная…
— Я пойду спать, — сказала Лиза. — Пора…