Жан-Мари Гюстав Леклезио - Онича
В каюте без иллюминатора было так жарко, что Финтан не мог оставаться на своей койке. Они вместе с May садились на палубе. Смотрели на покачивание звезд. Чувствуя приближение сна, он припадал головой к плечу May. На заре просыпался в каюте. Через дверь проникала утренняя прохлада. Электрическая лампочка все еще горела в коридоре. Свет гасил Кристоф, как только вставал.
Дрожь машин казалась ближе. Как пыхтение при тяжелой работе. Смазанные маслом валы крутились, каждый в свою сторону, в чреве «Сурабаи». Под своим голым телом Финтан чувствовал влажную простыню. Ему приснилось, будто он обмочил постель. В испуге проснулся. Все его тело оказалось покрыто крошечными прозрачными пузырьками, которые он расчесывал во сне. Это было ужасно. Доктор Ланг, которого позвала May, наклонился над койкой, осмотрел тело Финтана, не прикасаясь к нему, и сказал лишь, с забавным эльзасским акцентом: «Бедуинская чесотка, дорогая мадам». В корабельной аптеке он нашел банку с тальком, и May стала припудривать прыщики, очень нежно касаясь кожи рукой. В итоге оба смеялись. Подумаешь, только и всего-то. May говорила: «Куриная болезнь!..»
* * *
Дни казались ужасно длинными. Из-за летнего света, быть может, или же из-за горизонта, такого далекого, где взгляду не за что зацепиться. Все равно что долго ждать чего-нибудь час за часом, когда потом уже и не знаешь, чего ждешь. После завтрака May оставалась в столовой, у грязного окна, которое затуманивало цвет моря. Писала. Положив листок белой бумаги на стол красного дерева, поставив чернильницу в углублении для стакана и слегка наклонив голову. У нее вошло в привычку закуривать сигарету, «Плэйере», они продавались пачками по сто штук за стойкой у стюарда. Она оставляла сигарету тлеть в стеклянной пепельнице с выгравированной монограммой «Холланд Африка лайн» и писала. То ли какие-то рассказы, то ли письма, она и сама не очень-то понимала. Слова. Начинала, не зная, куда ее поведет, по-французски, по-итальянски, иногда даже по-английски, не важно. Просто ей нравилось это делать — грезить, глядя на море, под сладкий змеившийся дымок, писать под медленную качку корабля, безостановочно двигавшегося вперед, час за часом, день за днем, навстречу неизвестности. Потом жар солнца раскалял палубу и приходилось покинуть столовую. Писать, слушая шелест воды вдоль борта, словно поднимаясь по бесконечной реке.
Она писала:
«Сан-Ремо, площадь, тень многоствольных деревьев, фонтан, облака над морем, скарабеи в теплом воздухе.
Я чувствую дыхание на своих глазах.
В руках держу добычу тишины.
Жду трепета твоего взгляда на моем теле.
Во сне этой ночью я видела тебя в конце грабовой аллеи во Фьезоле. Ты был как слепой, который ищет свой дом. Снаружи доносились голоса, бормотавшие проклятья или молитвы.
Я помню, ты говорил мне о смерти детей, о войне. Не прожитые ими годы пробивают зияющие дыры в стенах наших домов».
Она писала:
«Джеффри, ты во мне, я в тебе. Время, которое нас разлучило, больше не существует. В следах на море, в пенных знаках, я прочла память о тебе. Я не могу утратить то, что вижу, не могу забыть то, что я есть. Только ради тебя я пустилась в это путешествие».
Она грезила, сигарета тлела, листок исписывался. Буквы перепутывались между собой, оставались большие белые пропуски. Наклонный почерк, жеманный, говорила Аурелия, атака высоких букв длинным согнутым строем, черточки «t» опущены вниз.
«Я помню, как в последний раз, когда мы говорили друг с другом в Сан-Ремо, ты мне рассказывал о безмолвии пустыни, словно хотел подняться вверх по течению времени, до Мероэ[2], чтобы найти истину, а теперь я сама среди безмолвия и пустыни моря, и мне кажется, будто я тоже поднимаюсь по течению времени, чтобы найти смысл своей жизни там, в Ониче».
Писать значило грезить. Там, в Ониче, когда они до нее доберутся, все будет иначе, все будет легко. Там будут бескрайние травяные равнины, которые описывал Джеффри, огромные деревья и река, такая широкая, что ее можно принять за море, и горизонт, теряющийся в миражах воды и неба. Там будут пологие холмы, засаженные манговыми деревьями, и хижины из красной земли, крытые пальмовыми листьями. А над рекой — окруженный деревьями просторный белый дом. Деревянный, под железной крышей, с верандой и зарослями бамбука. И еще это странное название — «Ибузун». Джеффри объяснил, что на языке людей реки это значит «место, где спят».
Там-то они и заживут всей семьей с Джеффри. Это будет их дом, их родина. Когда она поделилась этим в Марселе со своей подругой Леоной, как откровением, ее удивил визгливый ответ: так ты туда едешь, бедняжка моя дорогая? в эту лачугу? May хотела было рассказать о траве, такой высокой, что теряешься в ней целиком, о реке, широкой и медлительной, по которой плавают пароходы компании «Юнайтед Африка». Рассказать о лесе, темном как ночь, населенном тысячами птиц. Но предпочла промолчать. Сказала только: да, в этот дом. Главное, утаила название, «Ибузун», потому что Леона его наверняка исковеркала бы, a May это было бы неприятно. Хуже того, Леона, быть может, рассмеялась бы.
Теперь оставалось только ждать в судовой столовой, с этими писавшимися словами. Каждую минуту они становились ближе к Ониче, к «Ибузуну». Финтан садился перед ней, опершись локтями о стол, и смотрел на нее. У него были очень черные, пронизывающие глаза, оттененные длинными и загнутыми, будто у девочки, ресницами, и красивые блестящие волосы, каштановые, как у May.
С самого раннего детства он слышал от нее чуть не каждый день все эти названия реки и ее островов, леса, травяных равнин, деревьев. Знал уже почти всё о манговых деревьях и о ямсе[3] еще до того, как попробовал. Знал о медленном движении пароходов, поднимавшихся по реке до Оничи, чтобы доставить товары на Пристань и отправиться обратно с грузом пальмового масла и бананов плантейн[4].
Финтан смотрел на May. Просил:
— Поговори со мной по-итальянски.
— А что ты хочешь услышать?
— Почитай стихи.
И она читала ему стихи Мандзони, Альфьери, «Антигону», «Марию Стюарт», отрывки, которые учила наизусть в школе Сан-Пьер д'Арена, в Генуе:
Incender lascia,
tu che perir non dei, da me quel rogo,
che coll'amato mio fratel mi accolga.
Fummo in duo corpi un'alma sola in vita,
sola una fiamma anco le morte nostre
spoglie consume, e in una polve unisca[5].
Финтан слушал музыку слов, от которой ему всегда немного хотелось плакать. Снаружи, на море, блестело солнце, на волны дул горячий ветер из Сахары, посыпал красным песком палубу, иллюминаторы. Финтан был не прочь, чтобы путешествие длилось вечно.
Однажды утром, незадолго до полудня, вдали появился берег Африки. Г-н Хейлингс зашел за May с Финтаном и отвел их на мостик, рядом с рубкой. Пассажиры готовились к обеду. May и Финтану есть уже не хотелось, они даже обуваться не стали, только бы увидеть поскорее. На горизонте, по левому борту, тянулась Африка — длинной серой полосой, очень плоской, чуть выше поверхности моря, но при этом необычайно четкой и вполне различимой. Они так давно не видели суши. Финтан счел, что это очень похоже на устье Жиронды.
Однако смотрел не отрываясь. Даже когда May ушла в столовую, присоединиться к чете Ботру. Появившаяся Африка была странной и далекой, казалась местом, которого никогда не достигнешь.
Теперь Финтан собирался следить за этой полоской земли каждое мгновение, с утра до вечера, и даже ночью. Она отползала назад, очень медленно, постоянно оставаясь все такой же, серой и четкой в блеске моря и неба. Это оттуда долетало горячее дыхание, засыпавшее песком иллюминаторы корабля. Это она изменила море. Теперь волны бежали к ней, чтобы умереть на пляжах. Зеленая вода двигалась медленнее, поблекла и помутнела, смешавшись с дождевой. Появились большие птицы. Подлетали к носу «Сурабаи» и, опустив голову, рассматривали людей. Г-н Хейлингс знал, как они называются, это были олуши и фрегаты. Однажды вечером прилетел даже неуклюжий пеликан, зацепившийся за тросы грузовой стрелы.
На заре, когда еще никто не встал, Финтан уже был на мостике, чтобы видеть Африку. Пролетали птицы, очень мелкие, поблескивающие словно жесть, метались по небу с пронзительными криками, и от этих земных криков сердце Финтана колотилось сильнее, словно от нетерпения, словно занимавшийся день обещал ему множество чудес, как зачин сказки.
Утром показались стайки дельфинов и летучих рыб, выпрыгивавших из волн перед форштевнем. Теперь вместе с песком прилетали и насекомые: какие-то плоские мухи, стрекозы и даже богомол, ухватившийся за выступающий край окна в столовой; Кристоф забавы ради заставлял его молиться.